М. А. Кузмин. Дневник 1934 года

PeopleSergei Kirov, Maxim Gorky, Vsevolod Meyerhold, Anatoly Lunacharsky, Boris Pasternak, Adolf Hitler, Nikolai Gumilyov, Mikhail Kuzmin

Октябрь

3 (среда)

Выходили сегодня с Юр. за деньгами. Была чудная теплая погода с солнцем. К середине дня пошел дождь и весь вечер лил, так что гости приходили мокрые как мыши. Был Костя два раза, вечером с Люлей, и Лев Львович. Он мрачен, говорит, что скоро полностью впадет в ничтожество. Очень все было хорошо и приятно.

4 (ч<е>тв<ерг>)

Сидел дома. Погода из окна приятная, но, говорят, холодно и ветрено. Был Лихачев. Я искренне ему обрадовался. Потом Шадрин. У Юр. был Михайлов. Письмо от Михайловского. Все немного приходит в норму. У Шпитальников поставили радио.

Саратовские дачи. С юж<ной> стороны Саратов обступают горки, или, вернее, плоскогорья, изрезанные ущельями, которые там назывались оврагами. В этих оврагах располагались гнездами дачи двух-трех владельцев. Со стороны дороги они были ограждены общим для всех домов одного владельца забором, со стороны леса ничем не были загорожены, и фруктовые сады переходили в дикую местность. Большая дорога шла поверху, и мимо самих оврагов никто не ходил и не ездил, а чтоб попасть в соседний овраг, нужно было или далеко обходить по выжженому полю, или прямиком перелезать через лесистый кряж. Овраги друг на друга были не похожи: были и поуже, и поправильней, и с видом на Волгу, и с видом на город, и были лесистые, и были лысые. Воды никакой, кроме тинистых прудов, не было, так что «к ручью» ходить куда-то за три версты было целая экскурсия. Тот овраг, где жили несколько лет подряд, назывался «бараников», вероятно, потому, что дорога к нему шла мимо скотского кладбища, т. е. песчаных ям, в которые сваливали дохлый скот: лошадей, коров, баранов и т. п. При входе в ущелье было два кургана, называемых «котлами», где всегда разводили костры. Дорога от города до ущелья была по открытому, выжженому выгону, но в самом ущелье было привольно и отрадно. Нигде не было так много шиповника и бабочек. Сначала они были гусеницами и массою ползали по земле, залезали в комнаты, пожирали все деревья. Их сгребали кучами и жгли. Но все-таки достаточно оставалось, чтобы местность и цветники обратить в рай. Какие краски, какие махаоны, подалириусы, аполлоны, марсы, траурные и какие сумеречные, толстые, как большой палец, серые с розовым, серые с оранжевым! И ночные. И летучие мыши. Ночи там были черные, как сажа, и жаркие, как печка, и все запахи, и мириады светляков. Цветы целыми огромными полянами, незабудки так незабудки, колокольчики так колокольчики, душистый горошек и ландыши. В последнем овраге был даже ковыль. Потом везде полынь, мята и богородичная травка, как в аптеке или в английском бельевом комоде. А бабочек таких я ни в Италии, ни в Египте не видывал. Сосны, конечно, там не было — благословенный край, а дубы, липы, клены и т. д. Впрочем, лес там был не очень замечательный, скоро, сейчас же начинались не то поля, не то степи. Направо виделся синий мыс «Увеки». В бараниковом овраге было три гнезда дач: дачи священника Соколова (кажется, всего три дома), дачи старообрядца Суслова (две дачи) и доктора Белявского — 5 дач. У Белявского было два пруда с плотиной, битком набитых ужами и пиявками, где мы все-таки купались. У попа прудок был только рассадником головастиков и лягушат, вечно наполнен тиной. У Сусловых совсем пруда не было, ходили к Белявским. Лягушек было такое множество, и они были такие голосистые, что их кваканье навсегда соединено у меня с понятием о лете, о приволье и почему-то о Греции. Впрочем, в Египте и Италии лягушки тоже очень милы. А то еще есть сухие лягушки или жабы, лягушки-бучалки. Они сидят в ямах на выжженом луге, когда появляется теплая, теплая, сиреневая, золотая, розовая, мохнатая, как медведь, Венера, и печально выводят одну и ту же ноту через правильный промежуток времени. Это почти вавилонское колдовство. А плодовые сады и в цветах, и с плодами, редко посаженные, с полянами — я там их увидел в первый раз — навсегда и благословенно — и все на косогорах и на припеке. Птиц я не очень помню. Уж даже куры, которых Тихоновна привозила из города, там дичали. Спали в вишеннике, яйца класть ходили, по-видимому, в чужой сад, а одна так пропала и явилась с целой кучей цыплят, домой ехать не хотели, вообще бунтовали. Кот тоже пропал, жил в лесу, и на следующее лето обнаружился, приходил в сумерки поесть, помурлыкать и опять уходил. А в виде омажей таскал на кровать к Тихоновне задушенных птиц, кротов и пригнал живого ежа. Похож стал на каторжника.

5 (среда)

Светло и очень приятно. В комнатах очень тепло. Выходил бриться. Потом у ночного букиниста нашел 3 Дебюсси, «Месса» Россини красуется. Окликнул меня Мейсельман. Прошлись до «Международной <книги>». Встретил еще Нельдихена и Голубева. Никого не было к чаю, кроме О. Н. Чувствую себя ничего. Ночью было что-то неважно.

Детские игры. Св. Тереза в детстве все играла в мученики, потом в отшельницы. И многие святые начинали с игры в аскетизм. Конечно, дети — обезьяны и играют в то, что видят. Но есть какой-то отбор, что годится, что нет. И потом, где же св. Тереза видела мучеников? Читала о них, конечно. А на меня эта извращенная детская мертвятина действует так же жутко, как игры советских детей в расстрелы и в жактовские собрания.

6—7 (ч<е>т<верг>, п<я>т<ница>)

Утром вдруг принесли деньги от Шкваркина. Все приободрились. Но мне как-то скучно было вечером. И ослабел я. Звонил Стрельникову. Он уютен как-то классово, как холостой правовед. «Сердце поэта» — идет, но в Москве, какие-то каверзы. Приехал Ал<ександр> Алекс<андрович>. Объединялся с Чуковским и вообще какую-то муру навез. Ан. Дм. и Сережа приедут 10—11-го. Звала на<с> Сомова, очень заманчиво, но я побоялся идти, очень жалко. Был Петров, читал ему.

Психея. Перебирая книги, я вынул «Psyche» Эрвина Роде. Только прочесть оглавление — и, Господи, какие пласты нежности, воздушности, веры — поднялись, чем-то временно забитые. Время от времени эту книгу надо обязательно перечитывать. Культ души. Белый остров Ахилла. Острова блаженных, Психея, душенька. Animula, vagula, blandula, которую провожал император Адриан. Зачем же я пришел к какой-то японской черной дыре? Да не будет. Не потому, что я теперь относительно здоров, а придет болезнь, и опять все позабуду. Совершенно шиворот навыворот тому, что пишется в душеспасительных повестях. Ужасно я не душеспасительный человек.

Animula, vagula, blandula,
Hospes comesque corporis,
Quae nunc abitus in loca
Palladula, rigida, nudula
Nee ut soles dabis iocos.

Да, бледное, болотистое, головатенькое существование, но существование. Она радужная, трепещущая, легкая, ласковая и неустойчивая. Мне нужно Эрвина Роде читать вместо апостола Павла.

9 (вт<о>р<ник>)

Вечером были благополучно у А<нны> Андр<еевны>. Уютно и мило, бы<л>и Степановы, письмо от Сомова — о нем отдельно. Внучки вызвонили и Ал. Ал., который дома спал. Врал чего-то Лавровский, Ан<на> Анд<реевна> сидела советницей с бархаткой на шее. Но было как-то рождественски и по-немецки. Фольга какая-то.

10 <(среда)>

Никуда не выходил и сидел дома. Чувствую себя ничего себе. Погода роскошнейшая. Звонил в тысячу мест. Ко мне хоте<л> придти Поляков завтра. У О. Н. болят зубы.

Быт и религия. Продолжается внутренняя и постоянная полемика с христианством за его интернациональность. По-моему, религия — это такая народная, домашняя, родная, задушевная вещь, что не может быть международной. Она связана с характером местности, с климатом, с обычаями, цветом волос, могилами. И египетская, и греческая, и персидская, и друиды, всякий по-своему хвалит бога. А христианство! Если бы оно сохранило свой естественный характер — еврейской идеалистической ереси, был бы смысл и трогательность. Но, как первый интернационал, сразу сделалось еврейской одиозной штучкой, покуда опять не распалось, сообразно климату, на вероисповедания и различные христианства, Римское, Византийское, Абиссинское, Лютеранское, Русское. Что такое христианский быт? Его нет. Есть быт стран, освященный религией. А страны христианской нет. Особенно вначале. Холодное отвращение я чувствую к публике, из которой вербовались христиане первых трех-четырех веков. Потом все обратилось в чиновничество, и такие святые, как св. Франциск и св. Игнатий, так это Италия и Испания, а не христианство. А то вначале недовольные, озлобленные рабы, до злобы честные девушки, скучающие матроны, истерические проститутки, юные бомбисты и цареубийцы, вроде Ленички Каннегисера, горластые тупицы, все импотенты и симулянты, агитаторы и интриганы, ханжи и злыдни, с кротким видом прежде всего.

11—12 (ч<е>тв<ерг>,п<я>тн<ица>)

Приехала Анна Дмитриевна. От Каменева письмо относительно «Дон-Жуана». Все это очень хорошо, хотя несколько хлопотно. Юр. приходит в панику от малейшего моего движения, но в общем ничего. Погода теплая, а часто и очень хорошая. Звонил Богинский, говорит, что Тиран очень хочет меня видеть и готова даже придти в гости сегодня. Сегодня все на открытии Филармонии. Мне завидно несколько. Назвал гостей на 15<-е>. Началось это с Митрохина, потом накрутился Л. Льв. и Ельшины. Были Петров и Яша, Шадрин и Савинов. Сегодня болела голова.

Саратовские дачи (продолжение). Подъезжая к дачам, было одно место дороги, где она была проложена в узкой вроде как канаве, вырытой для уменьшения подъема. Там пешеходу, если он встретится с телегой, некуда было деться. На отвесы не влезешь. Там долго стояла грязь. И там поверху, почти выше вашей головы росла масса шиповника, розового, белого и, по-моему, желтого. Прямо валился с горы. И бронзовки сидят и блестят зеленью, как скарабеи. Всего несколько саженей. Я отлично помню это место и всегда вместе с ним вспоминаю не относящееся к делу стихотворение А. Толстого. Оно крымское, но больше относится вообще к 70—80<-м> годам, эпигонам нигилистов.

Ты помнишь ли вечер? Как море шумело,
В шиповнике пел соловей.
Душистые ветки акации белой
Качались на шляпе твоей.

Ты так на седле изгибалась красиво,
Ты алый шиповник рвала,
Буланой лошадки косматую гриву
С любовью ты им убрала.

Одежды твоей непослушные складки
Цеплялись за ветви, и ты —
Беспечно смеялась, цветы на лошадке,
В руках и на шляпе цветы.

Тут есть большой гурманизм и большая роскошь с амазонками, кавалькадами, бакенбардами, клетчатыми костюмами. Солидными модами 1864 <года>, которые у Юр., первым интернационалом, девушками Достоевского (кстати, у него всегда барышни дурилы, а замужних дам что-то не видно) и Баден-Баденской рулеткой. У нас в ущелье кавалькад не было, это были простые дачи средних чиновников, не губернаторов и не коммунистов. Но у сестер в другом ущелье по другую сторону Саратова были знакомые и с кавалькадами. Там была привольная жизнь, ездили одни мужчины, жены избегали бывать там, да их не очень-то и звали; всегда вино, карты, деньги, музыка, свободные крайние мнения и свободные нравы, катанье по Волге и верхом. Новейшая литература и новейшие теории. Туда ездила и там гостила младшая сестра Аня. Возили ее туда Царевские. Об них после и много. Все смотрели на сестру, как на погибшую, будто она побывала в публичном доме. Но с ней ничего не случилось, кроме того, что однажды она свалилась с плота в пруд, а в другой раз, никому не сказавшись, уехала с одним господином к нему на дачу и там с вином обедала. Когда по дороге в город нужно было проходить мимо дома вице-губернатора, там часто во дворе стояло 5—6 верховых лошадей; это дочь вице-губернатора ездила кататься с офицерами и штатскими бакенбардистами. Свободомыслие было и там. Даже приезжавшая к нам тетя Лиза, модница, разводка, бестолковое и легкомысленное создание, и та прикармливала каких-то нигилистов с валящимися штанами и занимала для них у попа деньги. А у нас в ущелье было тих<о> и буржуазно. Конечно, мои сестры, Катя Доброхотова, барышни Белявские, Коля Белявский и его товарищи, прыщавые, в рыжих голенищах гимназисты, вели себя вроде как теперешние комсомольцы. Впрочем, нет. Было больше надрыва что ли, задора и вызова. Тупой и самодовольной комсомолии не было. Тогда барышни-то были барышни, нигилизм их увлекал, но и ужасал, это (хоть и смешно) был и подвиг, и жертва. Мальчишки-то, положим, были невежды и хамы, но была и опасность какая-то, а не официально признанный и утвержденный […] Нужно заметить, что всей этой компании было 14—19 лет, и какой-нибудь бородатый 25-летний студент казался могиканом, чуть ли не побывавшим на каторге.

13 (суббота)

Не помню, что было. Ко мне зашел Нельдихен, потом Гриша. Я все-таки привык к нему и отношусь с известной нежностью. Собирались к Ан. Дм. Да, был еще Михайлов. Дошел благополучно, и лестница благополучно. Никого не было. Только к Сереже пришла Женя Гельфанд. Было хорошее вино и угощение, но в общем чего-то было скучновато, а Сережа положительно на меня дуется. «Дон-Жуана» отдали Себастьяну (но ведь он в Москве), режиссера нет, художник неизвестен.

14 (воскр<есенье>)

Чудная погода. Сижу дома. Кажется, даже никого не было. Звонил Смирнову.

Письмо Сомова. Очередное письмо к сестре. Ничего особенного, но какая жизнь. Все описано по часам, вроде дневника дьячка. Если он пишет дневник, то это не трудно. Какой-то пасквилянт написал позорную книгу о Нижинском. Валичка пишет опровержение в виде брошюры и нашел уже издателя. Будет читать Сомову. Защищают и сошедших со сцены друзей. За проданные в Лондон вещи прислали часть денег. Переслал на Торгсин. Пришлет бумаги, Башкирцеву новую (в 4-х томах), говорит, не стоит посылать. Ему очень не понравилось. Не понравилось ему и «Le Temps retrouve'». He выйдет из меня поклонника Пруста. А читает какие-то мемуары о Гизах, Гершуни и «Санина», учится петь (для кого? собственный вопрос) у Томской. Той во сне какой-то виленский святой объяснил новую систему пения. За уроки денег не возьмет. Хочет нарисовать ей голову Крестителя на блюде. Томская каждый год ездит в Литву на богомолье. Еврейка, сообщившая о переводе денег, рассказывала с пафосом о рождении племянника: его обрежут, а потом предоставят выбор религии. Куда же он, обрезанный, денется? Приготовил цветы для натюрморта, но ленится. Развешивает свои вещи в коридор. Был на фильме с боксером Карпантье, куда-то ходил обедал и по дороге купил колбасы поджарить. Погода, как лето, какой-то художник, делавший декорации к провалившейся опере Риети. С ним неприличные несчастья, особенно в Венеции, где у него лопнули бархатные штаны и всё вывалилось, а от жары всё было увеличенных размеров. Существует еще модель Дафниса. И это три будних дня.

15 (понед<ельник>)

Днем приятное солнце. Выходил бриться, в парикмахерской обрел Юр., но он не позвал меня пойти с собою. Прошелся немного. Юр. всего купил, но стал нервничать ужасно, зачем пришел Петров с Лихачевым, всячески их выживать и потом устраивать мне сцену, что я его обращаю в цепную собаку, хотя я ни словом не просил его турить моих гостей. Пришел ненадолго Ельшин, у девы болят зубы, не могут без проказ ни на час. Звонил еще Люле, говорил с Костей. Потом пришли О. Н., Леве и Митрохин. Он подарил мне, думая, что мое рожденье, подкрашенную гравюру — цветы. Митька Радлов приходил за «Веронцами». Наверное, расскажет, что у нас оргия. Все кончилось очень рано, и Юр. провожал О. Н., зашел туда посидеть и чаю попить. Мне показалось, что он с пьяных глаз попадет у нас на разрытом дворе в колодец. И вообще я стал страшно волноваться и сердиться и на Юр., и на О. Н. Прогоняет невинных и доставляющих мне такое удовольствие людей, следит, чтобы я не провел на чистом воздухе лишних пяти минут, а сам доставляет столько беспокойства, что я собирался скандально звонить Бекенским. И сам в этом не сознавался, а стал обижаться и вроде как хамить. Девушка звонила несколько раз и прислала с прислугой свою фотографию с подписью: «Хотела бы быть с вами».

Игра с грудями. У нас в доме есть девочка лет трех, давно уже отнятая от груди, но которая поминутно требует, чтобы мать вынимала свою грудь и давала ей поиграть; она ее таскает, треплет, пошлепывает, щиплет, целует, кусает и прижимается к ней. А на ночь особенно. Заснуть не может без такой процедуры. В ресторане «Днепр» вдруг страшно взволнованный военный с тремя ромбами привлекает общее внимание, устанавливает тишину и говорит: «Товарищи, будьте свидетелями, вот моя жена, она пошла в уборную, побыла там и шла назад, а этот гражданин ее подкараулил и за титьки схватил. Требую удаления». Пьяные стали гоготать, а жена, которая так неудачно побывала в уборной, стояла героиней и слушала.

Жена нигилиста. Читал довольно бездарную книгу Пыпиной о жене Чернышевского Ольге Сократовне. Все-таки какой гурманизм и роскошь, и Достоевский, и Саратов, и подлинное обаяние. И дурила, конечно, даже не без Захер-Мазоха, — тоже гурман не последний, как она в алькове с любовником, а муж здесь же у окна пишет. И ссоры с родителями, и постоянное требование денег, и потом старость, богадельня, и огненный взгляд, и розы в волосах, опять кавалькады, лодки и тройки, Павловск. Напоминает Полину Суслову (героиню Достоевского), на которой из пиетета женился Розанов. Полина из «Игрока». Это Юрочка меня заразил своими нигилистами, так что 80<-е> годы моего детства мне представляются 60-ми годами.

16 (вт<о>р<ник>)

Не выходил. Темно, идет дождь. Много спал. Никуда не звонил, вообще ничего не предпринимал насчет дел. Был Сторицын. Чувствую себя ничего. Юр. немного дуется. О. Н. не была.

17 (среда)

Когда мы выходили, было тепло и даже какое-то ленивое солнце. А ходил я во Всероскомдрам. Там чего-то вычли, чего-то убавили, так что я в большом долгу. Хорошо, что Хесин дал. Были там Зощенко, Яша, Вета Дмитриева — и Флит. Зашли в кофейню и к Елисееву У Елисеева тоже Вета и Шварц. В «Асаdem’ии» обличают переписку 19-го, Смирнов там ползает. Был Левитин и Лавровский. Ужасно орет радио, особенно, когда какие-нибудь бессмысленные монтажи. И сплю плоховато. А в общем, чувствую себя ничего себе.

Новизна нового. Слушал старые оперетки, т. е. такие, которые я помню новыми, ну, вроде Легара, Фалля. От них совершенно отлетело то, что делало их острыми, волнующими, современными, осталась только хорошая или плохая музыка (по большей части «ничего себе», мило, и то редко). Потому «старые» оперетки признаются музыкантами, правительством (когда оно в это дело вмешивается) и нравственными людьми. Т. е. тогда, когда они сделаются «безвредными», лишенными главного своего смысла. А регистрироваться как абсолютно интересная музыка они никак не могут. У них отлетает свойство приводить в тупик: «Господи, что же дальше-то будет?» Когда «Валькирия» стала ясной, как «Гугеноты», они стали на одну линию с Мейербером, превосходя его абсолютными достоинствами, но не магией. Иногда исполнителям удается вернуть это первоначальное обаяние, трепет, как Клемперер вернул весь романтизм Моцарту и семитические половые завыванья Кармен, но публике этого не нужно. Она любит стерилизованные или бездарностью автора, или временем вещи. Признанное, академическое, классическое искусство всегда лишено остроты, т. е. смысла. С другой стороны, новизна, конечно, есть часто просто злоба дня, фактура момента, и у вещей, по-настоящему (по-настоящему ли?) волнующих, через несколько лет ничего не остается. Не абсолютное ли нами в конце концов ценится. Да, абсолютное, взятое целесообразно, с нашей точки зрения, плюс восстановленное эмоциональным воображением первоначальное колдовство, первая новизна, смелость и ерунда.

Флейта. У флейты все-таки какой-то ноздрячий звук. Особенно, когда ясно слышно, как в нее дует флейтист. Это касается самого материала звука, а не поэтического применения, которое обширно, чисто и в высшей степени поэтично. Как и женское начало. Путать опасно. А то всякая мужественность и мужская культура выйдет хуеви[н]ой.

18 (четв<ерг>)

Сидел дома. Утром был какой-то кавардак, чинили ванну, орали в радио, поставленный мордою к нашей двери, какие-то колхозные пьяные мужики, плакали дети, мамаша требовала денег, Аннушку пристраивали в больницу, вообще кавардак невероятный. Я даже расстроился и сказал Шпитальникам, чтобы они отвернули свой радио. Они совсем закрыли. Выходной день, а у нас никого не было. Завтра хотела придти Ксюша, а Юр. позвал Вайсенберга. Кончил Мольера. Все работы подходят к концу.

Байрон и Курдюкова. У Байрона прием элегантности: обилие французских и итальянских цитат и просто отдельных слов в тексте. В русском переводе у меня получается вроде мадам Курдюковой: всё «des dames comme il ne faut pas, чуть ли не сделалось сенкопа». Законы дурного вкуса и комического, очевидно, у разных языков разные.

19 (п<я>тн<ица>)

Опять что-то волновался. Звонил в «Academ’ию», только 21<-го>. Жирмунского нет. Смирнов пишет письмо в «Academ’ию». Хорошо. Потом звонили из Комедии, тоже приятно, но придется к ним лазить. И к Державину. Еще платить за телефон, еще 21<-го> полотер придет. Все это меня волнует. И незаплоченная квартира. Сегодня немного выходил бриться. И потом я все не могу собраться пойти, куда надо. Был у нас пирог, честь честью. Потом пришел Басманов, угощал его пирогом, потом поздно Ксюша, Вайсенберг и О. Н. Устал немного. Потом посидели втроем. Звонил Л. Львович.

Саратовские дачи. У Сусловых мы никогда не жили. Там жило семейство пастора Космана и какие-то единоверцы. Немцы держались отдельной кучей, м<олодые> поколения даже враждовали и дрались между собою. Нас лично дразнили «дети отца обезьян», т<ак> к<ак> отец мой, по их мнению, был похож на Дарвина. Их было очень много, часть детей училась в Германии, но летом все съезжались. Все они были черноволосые, румяные, коренастые и приземистые, как баварки, Берта, Лиза, Труда, Герман, Отто, без конца. Да и двоюродные, да тети, да дяди. Я туда ходил играть в лапту, т<ак> к<ак> была хорошая полянка для этого. Заходил иногда и в дом. Там было все по-чужому, не очень привлекательно, но почтенно. Всегда были пироги, печенье, булочки, но всё как-то экономически выдавалось, какие-то салфеточки, тряпочки. Играли Шумана. Играла Лиза, она была эмансипированная девушка, но по-своему, не нигилистически, а социально, артистически и чуть-чуть скучно. Стриженая, в очках, но не с лягушками, а с Шуманом и Гейне. Вроде «Дачи на Рейне» или Шпильгагена. Тогда я узнал, что Шуман — это очень семейно, благородно и порядочно, что тут есть и страсти, и уклоны, и заблуждения, и ошибки, но все в пределах, которые сам себе должен ставить достойный, уважающий себя человек с большой буквы. С этих пор Шуман у меня связан если и со страстями, то в кругу пасторского семейства. У Косман была даже какая-то тетка, которая бросила мужа, сошлась с другим, потом одумалась и теперь «обретала себя», очищенная в дружеской веселой семье. Она редко выходила к гостям, но здоровалась за руку, вела себя как капитан. Была, в противоположность хозяевам, высокая бледная блондинка с темными глазами, всегда кутавшаяся среди саратовской 40® жары в клетчатый серый с голубым платок. Звали ее как-то вроде Эрминии. У старообрядцев, конечно, ни с кем и подавно не водились. Ребята бродили всегда с огромными кусками пирогов, а бабы их за это бранили. Была больная, молодая еще женщина. Она сидела не на балконе, куда не поместилось бы ее кресло, а у балконных дверей, и каждый день вела с бабкой один и тот же разговор, глядя на видневшийся вдали Саратов: Это собор? — Собор. — А это Илья-пророк, а это Покрова, а где же наша-то? — Да вот она, направо. — Да что ты, бабка, какая же это наша? И опять сначала: Ведь это собор? — Собор. — Это Илья-пророк, это Покров. А где же наша-то? и т. д. Особенно она волновалась, когда в субботу вечером доносился звон ко всенощной, она все хотела креститься на свою единоверческую церковь.

20 (с<у>б<бо>т<а>)

Чувствую себя почему-то неважно. Целый ряд небольших хлопот, предстоящих мне, меня удручает. И спал плохо. Приходила звать к себе О<льга> С<еменовна>, звонил Гриша. Вечером все-таки попали к Яновским, там решительно ничего особенного не было. Ночью тоже было мне не очень важно, хотя все и обошлось благополучно.

Душа и жизнь. Теперь, когда я смотрю из окна на желтую зарю и сухую землю, на играющих мальчиков, читаю на заборах афиши о театрах и концертах, я вспоминаю рассказы о душах страстных людей: игроков, любовников, преувеличенных родителей. Она все время стремится туда, где арена ее прежней страсти. Но вструпить она не может, все видит, как через толстое стекло. Видит, скажем, что друг ее на краю опасности, а удержать его не может, ни помочь, ни утешить, ни приласкаться. Все это трудно, как во время кошмара проснуться. Такие и мои чувствования ко всем недоступным мне проявлениям жизни. Я уверен, что это потому, что недоступно. Ведь стоит что запретить, сейчас эта вещь заиграет всеми, несуществующими даже, м<ожет> б<ыть>, красками. Я думаю, половина желаний исчезнет при возможности осуществления. Вопреки всеобщему мнению и желанию, меня огорчает и пугает уменьшение, исчезновение желаний, а не изобилие их. Это как если бы кто приговаривал: «Поменьше признаков жизни!» А зачем жизнь нужна без признаков?

22 <(понедельник)>

Вчера Юр. ходил к Державину благополучно и обнаружил у меня во Всероскомдраме 250 руб., за которыми его сегодня и послал. Я отправился к Гутману. Идти было довольно тяжко, но потом отдышался. Но приход Кочуровых и ожидание Осмеркина опять утомили меня, даже кровь отлила от рук. Но потом опять ничего, и спал ничего. Сторицын ждет, как коршун. Юр. взволновался моею усталостью и пришел рано. Письмо из «Асаdem’ии», насчет «Шума». Был кто-то: Левитин, Петров. Звонить никому не звонил.

Рептилии и клевреты. «Рептилии в останках универса», так Шпет перевел какие-то строчки из Байроновских мистерий. У Гнедича в «Илиаде» то и дело в ходу клевреты. Это два совершенно различных типа, почти противоположных или понятных на примерах. У рептилий всегда что-то от Урии Гип, слащавость, мертвенная бледность и рот без губ. Особенно они были распространены в окружении Суворина и «Нового Времени». Буренин, Меньшиков, Сладкопевцев и, несмотря на гениальность, увы, Розанов, грандиозных масштабов рептилия Победоносцев и, м<ожет> б<ыть>, даже папа Лев XIII, а так Садовской, Лавровский, Лихачев, Божерянов, Казанский, м<ожет> б<ыть>, даже Поляков, сам [Шпет], Шервинский, Леман, Стенич, Маковский. Клеврет — без лести предан, туп, лжив и нос в табаке. Плавтовская щетка. Всегда пованивает. Смерд, мейерхольдовский Степанов, да и сам Мейерхольд при случае, конечно, компании, Збруев, Пуцилло, Анны Ивановны Павлушка, пожалуй добрый Шадрин, во всяком случае Дмитриев, Голлербах конечно, Мовшенсон, типичный Милашевский. Разница ясна, но оба слова мне почему-то необыкновенно смешны и приводят в хорошее настроение. Саянов, конечно, клеврет, а Либединский рептилия.

23 —26 (<вторник — >пятница)

Все как-то не могу как следует поправиться. Это будет ужасно, если так будет продолжаться. Малейшее усилие, телефонный разговор, движения, повышенный разговор, неудобное положение головы, все влечет за собой хрипоту, одышку и усталость. Аппетит к разным вещам вернулся, и к работе. Как-то прозевал чудесную погоду, и было очень жалко. Сегодня послал Юр. по сложным делам, а сам даже побриться не вылез. Как-то чувствовал себя неважно. Мамаша привезла Аннушку из больницы. Из Комедии звонили, что не поспели заключить договора. Завтра в 11 часов. Звонил Костя, там Бродерсены. Купил мне Юр. паштетик. Не наступил бы только упадок аппетита.

Дебюсси. Я упиваюсь Дебюсси, не только как прекрасным искусством, но и как регулирующим и стимулирующим средством. Можешь сам себе нравиться, и жизнь твоя может казаться тебе прекрасной, современной и элегантной, когда играешь его. Его надо разучивать, потому что тут важна каждая нота, каждая полунота. Каждый звук возникает музыкально, с элегантною полновесностью и какой-то греческой дымкой, как утро на Акрополе. Листва, влага, колокола, луна, снег, море, лето и поэзия, французская поэзия, поскольку она кельтическая и хрупкая, с античными и итальянскими реминисценциями, как сонеты Шекспира, как лирика Грина и Марло, как, в принципе, прерафаэлиты и Д’Аннунцио. И потом он вернул мне поэзию, специально французскую. Какие слова, образы, звучности: Ronsard, Villon, Charles d’Orleans, Tristan d’Hermite, поставленные рядом Верлен и Малларме, — как достойные внуки. Он мне не вернул поэзию, а как-то прочистил уши и сердце к ней, причем открылись с небывалой необыкновенностью и <не> только те, на кого он писал музыку, но и Шекспир, и Данте, и Пушкин.

27—28 (с<у>б<бо>т<а>, воскресенье)

Вышел было бриться, но с угла Надеждинской должен был вернуться. Хорошо, что Юр. был со мною. Совсем на положении инвалида. А Розанов прислал договорные письма, значит и деньги, и «Academia» прислала договор на 1-й том, значит и деньги. Полечили меня содой. Вечером и утром чувствовал себя очень хорошо, но днем очень скверно, особенно после сна. Сегодня звала Анна Дмитр., а я даже носа не высовывал и перед тем плохо себя чувствовал. Приходил Лихачев. Рассказывал про лондонские статьи о русских балетах, о Дягилеве, Нижинском, Даниловой, Мясине. Юр. пришел к чаю ужасно поздно, обедал, что ли, с О. Н. Я еще простужен, по-моему.