Волга впадает в Каспийское море

PeopleBoris Pilnyak

44

…Ночь, пустая комната, тишина, никого нет, ничего нет.

«Книги надо убрать! на самом деле Мария похожа на книгу!»

Тишина, никого, ничего нет. Дом всюду отперт. Книги стали сползать с полок, камеры-обскуры. – Круг закончен: столетья назад предки Ласло ушли с Волги, которую тогда называли Ра, – Ласло пришел перекапывать истоки Волги – Ласло погибал у истоков.

Ласло поднялся с дивана. Он, сторонясь стен, пошел из дома. Он забыл шляпу. Налево к Щурову уходила цепь фонарей монолита, сзади горели огни отводного канала. Огни строительства упирались в черное небо, в низкие тучи. С неба капал мелкий, уже осенний дождь. Над лугами шарил ветер. Ласло оставил открытыми двери дома. Ласло пошел в сторону от огней и от мест, где могли встретиться люди, – во мрак, в дождь, в луга. Он шел сумасшедшим человеком. На землю наступала полночь… Книги не оставляли Ласло. И тогда из темноты раздался голос:

– Это опять ты!?

С земли перед Ласло поднялся инженер Полторак. Ни Ласло, ни Полторак не удивились встрече. Полторак вновь лег на мокрую землю. Ласло присел около него на корточки. Дождь приступил в ту минуту. Оба инженера закурили в безмолвии.

– Евгений Евгеньевич, на строительство поступили сведения, что вы вредитель, – безразлично сказал Ласло.

– Кажеться, это верно, – безразлично ответил Полторак, – и кажется, что сегодня ночью, в час ночи, мы взорвем монолит.

И тот, и другой помолчали, раскуривая папиросы.

– До часа ночи, – сказал старший Бездетов.

– До часу ночи, – сказал Скудрин.

– Да, до часу.

И дальше для Полторака все стало бредом, в этот вечер его гибели. Извозчик сдвинул на сторону Коломну, пододвинув дом Скудрина. Яков Карпович, возникнув за алкогольным фрегатом, на плечах братьев Бездетовых, заюродствовал, не «бенды працы без кололацы», заюлил, утверждая, что мерзавец может убить и не всякий мерзавец есть юрод, – и Полторак знал, очень знал, в эту его последнюю ночь, что смерти могут приходить без крови, как не только на крови строятся строительства. Полторак ушел от Скудрина – в бред, в выжженные ночью – час ночи, плашкотный мост, где утверждались олова глаз Бездетовых, такие же тяжелые, как глаза Шервуда. Глаза смотрели из пустыни лугов, упирались оловом покойствия в огненный столб в небе, в крики, в ужас и в шелест воды. Полторак нес за собою свои любови. Кругом стали – бессилие, поцелуй Анатоля Куракина, бескровие, бездомность, смерть, пустота, опустошение, страх, – смерть без крови. Полторак собирал себя – к часу. Полтораку некуда было идти. Он шел окраинами, берегом Москвы-реки, мимо башни Марины Мнишек, под кремлем. В башне кричали совы. Полторак вышел в луга. Все ломалось, завтра отодвигалось так же далеко, как детство. Впереди горели огни строительства, угоняя черную темноту луга. Полторак пошел от огней в темноту. В лугах, которые через несколько месяцев будут залиты водой, кричали мирные перепела. Дул ветер, лил дождь.

– Вера, Надежда, Любовь! – жену звали Софией. Вера, Надежда, Любовь, София!..

Полторак бредил породою юродивых, которых убивают. Вера, Надежда, Любовь, Мудрость – ничего нету, бред. Все на крови, – и пришла бескровность. Вера умерла бескровною смертью. Надежда сказала, – она не знает, когда она настоящая, – и с Полтораком она хотела быть такой, которой все позволено, – почему? Полторак говорил по-настоящему только со Скудриным. Любовь пришла, чтобы сказать, что она уходит. Волки за флажками облав не знают, что по лесу, в темном рассвете, раскинув флажки, за деревьями, в тишине, – стали охотники, чтобы убивать, – и смерть приходит не от вопящих кричан, но от этих безмолвных. Кричаны завыли, заулюлюкали, завизжали, и жизнь – осталась за флажками, за кричанами, естественная, обыкновенная жизнь. Вера! Надежда! Любовь! – Лил дождь. Дул ветер. Мрак спрятал пространства. Полторак бежал по лугам. Впереди засипели, захрипели, завыли, заплакали, застонали экскаваторы в бреде огней строительства. Полторак побежал в сторону. Экскаваторы захлебывались ужасом. Полторак упал, зацепившись за кочку. Над головой завыли, закричали кричаны. Вера, Надежда, Любовь – стали кричанами, не смертью. В вое возник кусок московского трамвая, белый квадрат, слова: – «Граждане! платите деньги за проезд, не ожидая требования кондуктора, во избежание штрафа!» – Это показалось смертью, Полторак нес за собою свои любови. Полторак был русским, националистом, – когда, с каких пор он стал против всего русского, вот он, которому Шервуд дал английские фунты стерлингов, чтобы готовился взорвать плотину, построенную русскими рабочими? В бреду возникало производственное совещание рабочих. – «Граждане, платите во избежание штрафа!» – «Вместо пива все излишки относите на сберкнижки!» – это встало безграмотностью, ибо по смыслу фразы получалось, что раньше на сберегательные книжки, вместо излишков, относилось пиво. Там, в трамвае рассуждал пьяный мастеровой: – «Раньше было так: на одной стороне живет бондарь Петр Иваныч, а на другой бондарь Иван Петрович, – я служу у Ивана Петровича, выпили в воскресенье, поругались в понедельник, – я собрал манатки и служу со вторника у Петра Иваныча, он меня берет к себе с полным удовольствием, как мы ножку подставили Ивану Петровичу, – а теперь я во Владивостоке наскандалил по бондарному делу – меня в Минске не возьмут, не то, чтобы по бондарному, а даже по мануфактурному!» – Как в кинематографе, когда демонстратор спешит, Полторак увидел сотни, тысячи плакатов, которыми загораживалась от него его Россия. «Не пейте». «Рукопожатия отменяются». «Говорите коротко ваше дело». «Садитесь без приглашения». «Курить и плевать воспрещается». «Стоять не свыше десяти человек». «Остерегайтесь воров». «Граждане! при получении от органов милиции квитанции о штрафе, следите, чтобы сумма штрафа была вписана в корешок штрафной книжки!» – Это были моральные плакаты, которыми, как соль из сгущающегося раствора, выпирала на улицы мораль. Полторак увидел руку, ставшую перед ним, распятую марлей, – руку в контрольной повязке, повязку с пломбой, – с тою пломбой, которые обязаны были ставить контрольные коломенские врачи на повязках рабочих, чтобы рабочие не самовредительствовали, потихоньку по домам растравляя раны. Контрольная повязка прислонилась к глазам. Человек брался за безындивидуальность с поправкой на жулика, человеку не следовало верить, человек не обязывался быть честным, человек виноват был уже тем, что живет. Это вставало смертью. Полторак стал волком. Полторак поднялся с земли и побежал во мрак. Сзади за мраком лугов горели огни строительства. Оттуда шла Россия, страна в бескровной войне. Бредом по лугу от строительства шли люди, города, заводы, обозы городов, заводов и строительств, – Россия шла в социализм, чтобы неминуемо дойти. Люди падали от усталости, вставали и шли. Шли города плакатами своих красных вывесок. Ничто не стояло и не останавливалось. Все шло. Шли даже леса и деревни, – люди, строения, деревья, камни, воды, земля. Россия шла серая и стальная, таборами оборванцев, в командах лозунгов и плакатов, в корпусах профсоюзов, пехотою государственных учреждений, артиллерией и танками коммунистической партии, организованная, как строятся заводы. Поистине двигался громадный завод, рабочая армия России, скованная, соподчиненная, увязанная, руководимая, выправляемая десятками тысяч организаций – партийными, профсоюзными, государственными, – сельскими, волостными, районными, окружными, областными, краевыми – рабочими, крестьянскими, интеллигентскими, – наркомтрудовскими, наркомздравовскими, наркомпросовскими, наркомторговскими и сотнями прочих организаций, организующими человека и труд, соподчиняющимися, совпадающими, соорганизующими. Полторак бредил, – этот поход был похоронами Марии и производственным совещанием одновременно. Люди, города, земля шли к строительству и от него, через него, потому что строительство было местом боя за социализм. Полторак бежал лугами. Плакаты перли не со строительства, но с сердца Полторака. Он должен был взорвать монолит. Но он увидел, что он идет со всеми в том наваждении людей, городов, земли, которые шли с ним в ногу. Он остановился. Он побежал. Он упал в ров и поспешно вылез из него. Перед ним расползлись рвы, ямы, осклизлая глина. Из темноты на Полторака шел человек. Это был охламон Ожогов. За охламоном торчал глухой забор, обрезывавший мраком и без того темное небо. За забором вспыхнули голубые электрические огни.

– Ты что тут мечешься из стороны в сторону? – спросил охламон.

– Кто это? – спросил Полторак.

– Это я, Иван Ожогов.

– Где мы?

– На карьерах кирпичного завода.

Потому что вокруг кирпичных заводов разворачивают землю, а крыши кирпичных сараев приземисты и длинны, заборы ж глухи, – кирпичные заводы всегда похожи на места разрушения и таинственности. Охламон пьянствовал своим сумасшествием. Охламон с трудом держался на ногах и дрожал собачьей дрожью, прижимая руки к дрожащей груди.

– Ты что здесь делаешь? – спросил Полторак.

– Караулю тебя. Я ведь знаю, что ты с братом Яшкой хочешь взорвать плотину. Я ведь знаю, почему брат Яшка здесь все ночи скотину пасет.

– Ты все врешь, дурак!

– Не вру! Замолчали.

– Пришел? выгнался? – спросил Иван.

– Чего?

– Сам из своей совести выгнался, – не стерпел? – сказал иронически Иван и добавил серьезно: – Плачь!

И дальше, если бы Полторак остался в живых, он не мог бы решить, кто из них бредил, он или Иван. В бреду Иван Ожогов, шепотом, дрожа, рассказывал о своей коммуне таких же, как он, – о том, как было, как был он первым председателем Коломенского исполкома, какими были годы девятьсот семнадцатый – двадцать первый, какими чудесными и как они погибли, грозные и справедливые годы, – как прогнали его, Ивана Ожогова, из революции, как ходил он по Коломне, чтобы заставить людей плакать, – он опять рассказывал о своей коммуне, о ее равенстве и братстве, – он утверждал, что коммунизм есть отказ от вещей, – для коммунизма истинного первым делом должны быть – доверие, напряженное внимание, уважение к человеку и – люди. Аккуратненький старичок дрожал под дождем, перебирая худыми руками, тоже дрожащими, ворот пиджака. Карьеры кирпичного завода утверждали разрушение. Иван Карпович поднялся на холмик, свет из-за забора упал на его голову, стало видно его лицо, сумасшедшее. Полторак знал, что Ожогов был действительно первым председателем Коломенского исполкома, что он сошел с ума в двадцать втором году, когда схлынула эпоха военного коммунизма, – что вокруг Ожогова собрались такие же, как он… – Нищие, побироши, провидоши, волочебники, лазари, странники, убогие, калеки, пророки, ханжи, блаженные, юродивые – эти крендели быта святой Руси, как сказал Яков Карпович, канувшие в вечность, нищие на святой Руси, юродивые святой Руси Христа ради: Яков Карпович утверждал, что эти крендели были красою быта, Христовою братией, мольцами за мир. Перед инженером Полтораком стоял – нищий побироша, юродивый лазарь – юродивый советской Руси справедливости ради, мирская коломенская совесть, молец за коммунизм. Иван Ожогов ходил по Коломне, по обывателям, он приходил к знакомым и незнакомым, и он просил их – плакать. Он говорил пламенные речи о коммунизме, сумасшедшие слова, и на базарах многие плакали от его речей. Он ходил по учреждениям, – и по городу сплетничали, будто бы некоторые туземные вожди мазали тогда глаза себе луком, чтобы через Ивана и его охламонов снискать себе в городе необходимую им коломенскую популярность. В обывательской Коломне чтили Ивана, как приучились на Руси столетиями чтить юродивых, тех, устами которых глаголет правда и которые правды ради готовы идти умирать. Иван пил, разрушаясь алкоголем. Сейчас Иван был пьян подземельем подлинного братства, коммунизма, дружбы, равенства. – Голова Ивана, единственная на свету, была высоко поднята, глаза светились сумасшествием.

– Плачь! – крикнул Иван.

Полторак не сразу понял его, отрываясь от своих мыслей.

– Плачь!

– Что ты говоришь?

– Плачь! Плачь, инженер, – плачь сию же минуту. Я не позволю тебе убивать революцию. Плачь!

– Не стоит, – ответил Полторак. – Опоздал.

– Не стоит!? опоздал?! – тогда иди отсюда, куда хочешь, к черту, вон с моих глаз, пока я не убил тебя! – Иди!

– Что ты кричишь?

– Иди, иди, пока цел, пока я тебя не убил. Охламон спрыгнул с холмика к Полтораку, толкнул

Полторака.

– Иди, иди от моего завода!

Полторак попятился и упал. Охламон ткнул его ногой. Полторак поспешно и молча пошел в сторону. С неба падал дождь в черную землю. За Полтораком двинулись колонны идущей, стальной и серой России. Контрольная повязка опустилась на голову Полторака. Огни строительства зловеществовали, зловеще стонали экскаваторы. Полторак упал на землю. Трава на лугу была скошена. Убивающие могут убивать не только третьих, но и самих себя, и убиваемые могут убивать. Полторак до боли вцепился в землю ногтями, скошенная трава колола лицо. Полторак хотел остановить время.

Полторак услышал человеческие шаги. Он поднял голову.

– Это опять ты?

Прямо на Полторака шел инженер Ласло.

Лил дождь. Шарил ветер, прошаривал черные и серые пространства. Полторак лежал на земле. Ласло сидел против него на корточках. Оба курили.

– Евгений Евгеньевич, – сказал безразлично Ласло, – на строительство поступили сведения, что вы вредитель.

– Кажется, это верно, – безразлично ответил Полторак, – и кажется, что сегодня ночью, в час ночи, мы взорвем монолит, хотя следовало бы подождать недели три, когда прибудет вода, чтобы больше было шику.

Ни Ласло, ни Полторак не удивились словам друг друга. Папиросы под дождем курились плохо. Инженеры помолчали.

– Ведь вас расстреляют, Полторак, – сказал Ласло.

– И вас расстреляют. – Полторак помолчал. – Впрочем, не знаю, как вы, а я уже расстрелян. Веселое дело! – мы уже расстреляны и – без крови! Для нас множитель – нуль, – не правда ли? Впрочем, я говорю о себе.

– Совершенно верно, помножены на нуль. Мои предки ушли с Волги на Дунай, – я вернулся на Волгу. Вы сошли с ума, Полторак?

– Нет. Расстрелян. Мертвец. И – расстрелян без крови. Расстрелян сегодня днем похоронами вашей жены и производственным совещанием. Имею честь представиться – мертвец, инженер-мертвец Евгений Евгеньевич Полторак! – Полторак хмыкнул и лег удобнее на земле. – Нуль. Без крови. Самое главное то, что я уже и не вредитель, у меня нет сил даже включить фугасы. А вы, Эдгар Иванович, насколько я понимаю, перестали быть строителем и революционером? Мы оба никуда не годны. Вам, конечно, известно, что человек, какую бы он подлость ни сделал и в какой бы подлости ни находился, он всегда найдет оправдание. Вы знаете, что такое контрольная повязка? – нет? – я вам расскажу. Вы поранили палец, вы работаете в учреждении или на заводе, вы пришли в амбулаторию, вас послали к контрольному врачу, – контрольный врач вам сделал перевязку и – запломбировал ее, чтобы вы дома не могли развязать повязку и заняться самовредительством. Это сделано потому, что многие хворали, а стало быть, и прогуливали по месяцу с маленьким порезом, который обыкновенно излечивается в три дня, – это сделано для самовредителей, ибо, оказывается, больным быть благо, а быть здоровым – зло. Я не должен верить самому себе, я индивидуум, – но нельзя же, чтобы останавливались из-за индивидуального вредительства заводы, и – мне накладывают контрольную повязку для государственной пользы. Я думаю, что именно эти контрольные повязки, наложенные уже не на порезанные, а на наши души, которые мы оба не признаем, – именно эти контрольные повязки привели меня сейчас сюда, в это ночное время на эти ночные луга. Прежде мы жили родовою моралью, – теперь коллективною. Вы, конечно, знаете, что вот эти папиросы, которые мы курим, мои и ваши сапоги, квартиры, прочее – суть не только наше достояние, но достояние и государства, в одинаковой мере, как и хлеб, посеянный мужиком, и паровозы, и земные недра. Их может быть больше, их может быть меньше. Сейчас мы изо всех сил хотим скопить елико возможно больше штанов, сапог, заводов, хлеба, машин, – для этого вы строите ваш монолит. За годы войны у революции мы очень много растеряли сапогов и хлеба. Но вот чего не знал я, кроме того, что мое время умерло, и не знали, должно быть, вы до сегодняшнего дня. Оказывается, подобно сапогам и хлебу, достоянием является и мораль каждого из нас, не знание, которое сейчас мало-помалу мы научились уважать, а – именно мораль, моральные качества. И оказывается, что мораль можно растеривать, как сапоги и хлеб. Революция ее и растратила. Мораль придется восстанавливать подобно сапогам и посевным участкам, потому что мораль есть простая и настоящая хозяйственная вещь, не менее необходимая, чем пиджаки и картошка. Когда моральные запасы иссякают до нуля, тогда получаемся мы, я во всяком случае. Это бывает, когда истощилась последняя калория моральных качеств. Но мораль, подобно сукну, может быть доброкачественной, как сукно английское, и второсортной, как сукно наше. У нас рассуждают, – невежественная страна, невежество, невежественный народ, – то-то плохо, то-то испорчено, то-то изгажено благодаря русскому невежеству, русской темноте. И рассуждают неверно, потому что делать плохо или хорошо, портить, гадить можно не только благодаря невежеству, но – и благодаря плохой, испорченной, прокисшей, как гнилой хлеб, морали, – или благодаря отсутствию ее, как у меня, ибо я очень сведущий человек, даже в вопросах морали и философии. Контрольная повязка – вещь морального порядка, но не порядка знания или незнания, как и нечестность с женщиной, с честью и словом, воровство, склока, подсиды, обманы, чинодральство, бюрократизм. У нас не уважают человека, а стало быть, не уважают и первую человеческую производную – человеческий труд, потому что, прежде чем уважать труд, надо уважать человека. У нас сам человек, только за то, что он человек, берется с поправкой на жулика, и человек поправку выполняет, ворует, растратчествует, предает, насилует, издевается над всем, над чем угодно. Человек, взятый с поправкой на жулика, превращен в существо, когда человек есть средство, а не цель, с поправкой на вещь, а не на честь. В России человеку надо не верить. У нас удивляются, когда человек честен, когда надо было б удивляться человеческому бесчестию. Вы возразите, что все это от старой России, – мне все равно.

Полторак сел, отбросил окурок, закурил новую папиросу.

– Вы обратили внимание, как наша – ваша, а не моя, и тем не менее наша – государственность захлебывается от жулья, от подхалимства, от предательства, от морального развала. Государственность воюет армиями контрольных учреждений. Наркомат РКИ есть учреждение моральное, так же, как те плакаты на улицах, на лестницах, в трамваях, в трактирах, в учреждениях, – берегись вора, не плюй, не кури, промывай за собою унитаз, не лги, не насилуй! – У меня в доме на лестнице написано под электрической лампочкой: «Вор! Не трудись воровать, лампочка припаяна!» – а в трамваях в Москве приклеивают, уча доносить: – «Гражданин! твой долг следить за налогоплательщиком!» – Вы видите, как вся страна превращена в моральный плакат, плакаты морали вышли на улицы, потому что их не осталось в так называемых душах. В России люди виноваты уже тем, что живут. Все это я говорю, потому что в каждой мерзости надо находить оправдание.

– Вы кого убили? – безразлично, отбросив смокший окурок, спросил Ласло.

– Самого себя, – деловито ответил Полторак и заботливо спросил в свою очередь: – а вы кого убили?

– Я? – не помню. На фронте, во время гражданской войны.

– Это, конечно, тоже свинство, – но это не в счет. Тогда вы убивали с кровью и своею кровью платили. Сейчас вы убили жену?

– Жена у меня повесилась. Убил себя, как и вы.

– Так. Слышал. Жена убила вас.

Инженеры помолчали. Полторак сел против Ласло на корточки.

– Меня преследуют бреды, я совсем болен, – сказал Ласло. – Я вижу свой мозг двумя кровавыми котлетами, и я вижу, как по этим котлетам бегают мысли. Вы, конечно, правы, – но вы знаете, что вот этот луг, на котором сейчас мы сидим, будет залит водою на двадцать метров вверх. Вода зальет все и зальет нас. И эта вода польется на мельницу новой жизни.

– Сейчас мы взорвем плотину, – деловито сказал Полторак и вынул часы, зажег спичку над циферблатом. – Хотя… двадцать минут второго. Где же Скудрин? – Полторак огляделся кругом. – Да, совершенно верно, вода зальет все, зальет нас, – придет прекрасное будущее. Где же Скудрин? – Вы помните «Войну и мир» Толстого? – как плакал, как плакал я юношей за попранную чистоту, читая о том, как Анатоль Куракин поцеловал Наташу!.. – Вы читали плакаты в трамваях? – «вместо пива все излишки относите на сберкнижки!» – раньше на сберегательные книжки клали пиво!.. – да, совершенно верно, вода зальет все. Останутся бабы, которые похоронили вас, и останутся производственные совещания, которые похоронили меня.

Яков Карпович Скудрин – пришел в эту ночь на луга к Полтораку, – чтобы убить. Черный дождь поливал луга. Ветер обворовывал пространства. Облака спустились на землю и ползли по земле. Яков Карпович пришел к инженерам в час, когда чуть-чуть стало брезжить. Инженеры сидели на земле и они издалека на фоне чуть-чуть посветлевшего, отделившегося от земли горизонта – увидели Скудрина. Скудрин шел, как ходят слепые, с поднятою вверх головою, – руки его раскинулись, он шел босым в ночном белье. Ноги его проваливались во мрак земли. За спиною его мутно зеленела щель горизонта. Голова его упиралась в тучу. Он казался гораздо большим, чем он был на самом деле, он подпирал небо. Кругом на земле, в сырости и ветре, свалены были громады мрака.

В эту ночь в доме Скудрина, на лестнице в мезонин, дочь Катерина встретилась со Степаном Федоровичем Бездетовым.

– Ты там скажи своим, – сказал Степан Федорович, – опять устроим.

Катерина обняла Бездетова, прижалась к нему богатырским своим телом, смяв его, и заплакала, злобно и покорно.

– Что ты? – спросил Степан Федорович.

Катерина не ответила в плаче, – она прижала Степана Федоровича к барьеру лестницы так, что ему стало трудно дышать и больно, он потерял равновесие.

– Что ты, Катерина? – спросил Степан Федорович. И Катерина взвыла, заплакав навзрыд, отпустив

Степана и рухнув головой и плечами на барьер тяжестью, что барьер пискнул под нею и закачался.

– Беременна я! – провыла Катерина.

– Тише, что ты? – ну, чего ты!? – шепотом крикнул Степан.

– Беременная я! – провыла Катерина еще громче и села на ступеньки лестницы. – Не могу я! помоги! – еще громче крикнула, провыла Катерина, и последующие ее слова слились в вой. – Папочка меня-я-яяа убье-о-от, ооо!.. – Катерина выла на весь дом, очень страшно, глухо, громко, как воют иногда от физической боли.

Степан Федорович совал ей в рот платок, чтобы заглушить вой. Катерина кусала вместе с платком его пальцы, не замечая их, и все ниже и ниже никла на ступеньки лестницы. Вой ее походил на собачий лай. Степан Федорович тыкал кулаком Катерину в зубы, чтобы отрезвить ее физической болью.

Старик Скудрин хотел перехитрить, переюродствовать мир, свою злобу, защищаясь юродством, человек породы юродивых, которые убивают. В вольтеровской тишине своего дома он был у жены в то время, когда по дому понесся звериный вой дочери. Старик утверждал, что он может все перехитрить и переюродствовать, – старик радовался, когда ему плевали в лицо, ибо за заплеванными глазами он хотел пронести – никому не известную, но свою собственную честь, где ютились – дом, корова, красное дерево, он сам, жена, дочь. Дочь выла в ужасе и физической боли, выла отвратительно, по-собачьи, на весь дом и на весь мир. Облезлый, грязный, зловонный старик Яков Карпович увидел дочь на лестнице в мезонине, она сползала вниз по ступенькам, не принадлежа себе, и Степан Федорович Бездетов бил ее по лицу. У матери Марии Климовны не было своей жизни, ее жизнь ограничивалась калиткой и тропинкой к церкви Бориса и Глеба. Старик видел, как мать обнимала дочь, мать прижимала свою сухонькую грудь к спине дочери, мать перебирала своими костяными пальцами волосы дочери, прижимала голову к дочерней шее, – мать была очень серьезна, – не веря глазам, мать пальцами отрагивала дочь. Старик услышал, как сказала мать:

– Катенька, Катюшенька, – зачем же тогда я-то прожила свою жизнь?

Старик кутал голые ноги в женскую шаль. Он плакал, старик, слепо подняв голову в темноту лестницы и мезонина, – и он – плясал, выделывая антраша на месте, последний раз в жизни. Дочь хотела вползти в щель между ступенек. В стороне, накинув на ночное белье сюртук, стоял степенный Павел Федорович, один из отцов возникшего ребенка. Дочь выла по-собачьи. И старик, плача и приплясывая, воя, как дочь, бросился ее бить. Он бил ее ногами и подсвечником по лицу и в живот, потому что те плевки, которым он подставлял свое лицо, переплюнуты были через лицо в душу. Когда старик, воющий и задыхающийся, обессиленный болью и любовью, упал на затихшее в судорогах тело Катерины у нижней ступеньки лестницы, – братьев Бездетовых уже не было в доме. Старуха мать – Мария Климовна отливала водою старика, судорожно целовавшего дочь. Дочь лежала с открытыми глазами, с мутными взорами на потолок, – глаза матери яснели страданием женщины, не имевшей своей жизни, всегда подчинявшейся всем.

И тогда старик пошел вон из дома.

Несколько часов тому назад старик пребывал в счастии, наслаждаясь жизнью, убивающий юрод. Баба-провинция сидела барыней у него на диване в гостиной, когда торшер мигал Вольтером. На подоконник к нему залезал брат охломон Иван и говорил, что ни он, Иван, ни профессор Полетика не теряли чести, потерею которой ликовал Скудрин. Яков Карпович, наслаждаясь жизнью, прогнал Ивана и обещал повидаться с Полетикой.

И старик увидел Полетику в этот глухой свой час. Старик бежал из дома. Навстречу Скудрину под Маринкиной башней шли Полетика и Садыков. Старик загородил дорогу Полетике.

– Спасибо, спасибо, спасибо! – закричал Скудрин. – Вот мы и встретились. Давайте поговорим теперь! – я расскажу вам правду о жизни, да, не хуже вашей! – Я теперь со стыдом поговорю!

– Извините, – сказал Полетика, – я не имею обыкновения разговаривать на улицах с незнакомыми людьми. А кроме того, вы больны, должно быть.

Скудрин закричал безумно:

– Кто болен? – я болен? – да, спасибо, спасибо, спасибо!.. Господин профессор, вы говорили нынче с моим братом Иваном. Я не хуже его, поговорите со мною! Я вам о чести скажу! – Когда же настанет время, когда люди перестанут убивать друг друга!? Господин Полторак испугался убийства, а я смеялся над ним. Мне поговорить хочется, душу отвести!..

Садыков вгляделся в лицо Скудрина.

– Вы – Яков Карпович Скудрин? – спросил он.

– Да, Скудрин! Да, всех хотел перехитрить!., я… – Но Садыков не дал ему договорить фразы.

– Идемте, Пимен Сергеевич, – сказал он, – с этим стариком говорить нам не о чем.

Маринкина башня безмолвствовала. Безмолвствовала ночь. Полетика и Садыков ушли.

Полетика в это время говорил Садыкову:

– Еще раз вернемтесь к истории. Россия всегда была форпостом и охранителем Европы. Вспомните времена от третьего до пятнадцатого веков, когда на нас шли кочевники Азии, те самые бесчисленные аланы, готы, гунны, которых раскапывает теперь Любовь и которых мы – живущие на российской равнине – задерживали своим мясом, своим мясом предоставляя Западу возможность не стираться с лица земли, как это несколько раз делали россияне. Я рассказал вам о наступающих пустынях, я рассказал, как эти пустыни остановить. Мы остановим пустыни, опять спасая Европу. Но теперь мы заслоняем Европу не нашим мясом, но знанием.

В руках Скудрина оказался прутик, неизвестно как возникший, тот самый, которым он пас в лугах коров. Старик побежал по улицам, босой, с непокрытой головой, в рубашке до колен, с прутиком в руке. Голова старика закинулась вверх, старик плакал, старик не видел своей дороги, и старик помахивал прутиком, точно гнал коров, которые в действительности не существовали.

45

Старик подходил к инженерам, как ходят слепые, ноги его проваливались во мрак земли, этого юрода, который хотел убивать. За спиною старика мутнела зеленая щель горизонта. Старик подпирал небо.

Сказал Ласло:

– Вы знаете музееведа Грибоедова? – он каждую ночь пьет водку с деревянным Христом. – Да, эти луга будут залиты, и будут залиты все наши боли. Все наше – пустяки, ибо все это исчезнет.

Полторак не успел ответить, – подошел Скудрин. Скудрин остановился против Полторака, Скудрин плакал, и Скудрин заорал, завыл, запричитал:

– Спасибо, спасибо, спасибо! – спасибо вам, Евгений Евгеньевич! – Спасибо, спасибо, спасибо!..

Ни Полторак, ни Ласло не удивились Скудрину. Сказал Полторак:

– Еще подобрался мертвец. Старик, а умирать не хочет. – Полторак помолчал и спросил брезгливо: – Стало быть, подрывать не будем? – вы тоже не годитесь даже во вредители? У вас патриархальная совесть иссякла?

Старик не слышал, старик кричал, воя:

– Спасибо, спасибо, спасибо!

– Да, да! – крикнул, оживляясь, Ласло, – вы знаете, что такое камеры-обскуры книг?! – Да, пройдет еще очень немного времени, и даже места нельзя будет найти, вот этого, где мы сейчас сидим, пройдет еще немного лет, и…

Полторак вынул браунинг, осмотрел его, проверил кассету, ввел пулю в ствол, поиграл, – воткнув палец к гашетке, повертел браунинг на пальце, – сказал:

– Кто первый?

Инженеры сидели на корточках друг перед другом. Старик стоял над ними, с головою в небо, с прутиком в руке, которым он махал в такт воющего своего спасибо. Дождь косил, поспешая, косыми каплями. Зеленая муть на востоке разрасталась.

– Я все время интересовался, – на крови или без крови? Смерть на строительстве была, – и вашей жены, и наши, – сказал Полторак. – Стало быть – с кровью.

Глаза Ласло вдруг стали к тому, чтобы действовать.

– Да, – я расстреляю вас, потому что вы вредитель, – и я на самом деле убью себя.

– Кто первый? – спросил Полторак, усмехнувшись.

Старик выхватил револьвер из рук Полторака, широко в сторону откинув прутик. Скудрин выстрелил, этот старик, потерявший время и боязнь жизни, пуля ударила в лицо Полторака. В тот момент, когда Ласло увидел дуло револьвера около своего лица, глаза его были к тому, чтобы рождать действие. Нарождался рассвет. Старик кричал:

– Спасибо, спасибо, спасибо!

Седая голова старика подпирала небо. Старик выстрелил себе в рот. Солнце над Россией, над Союзом Советских Социалистических Республик, восходит целых восемь часов, ибо в час, когда над Владивостоком полночь, над Москвою четыре часа дня, а когда полдень над Владивостоком, над Москвою – рассвет.