Атеизмъ
PeopleAnatoly Lunacharsky, Friedrich Engels, Karl Marx, Ernst Mach, Richard Avenarius, Joseph Dietzgen, Immanuel Kant, Georg Wilhelm Friedrich Hegel, Ludwig Feuerbach, Karl Kautsky, Arthur Schopenhauer, Friedrich Nietzsche, John Locke, Alexander Bogdanov, Vladimir Bazarov, Vladimir Lenin TermsGod-Building, Materialism and Empirio-criticism, Dialectical Materialism, Historical Materialism
Глава I. Честный пессимизмъ
Предо мною лежитъ книга, на красной обложкѣ которой красуется въ видѣ эпиграфа изрѣченіе блестящаго Реми-де-Гурмона: «Въ поискахъ истины ужаснѣе всего то, что ее въ концѣ концовъ находишь.»
Это пессимистическая книга. Одна изъ самыхъ печальныхъ, какія мнѣ приходилось читать. Ея авторъ—одинъ изъ авторитетовъ и обогатителей біологической науки — проницательный и подкупающе-трезвый Феликсъ Ле-Дантекъ. Ея заглавіе—«Атеизмъ». Авторъ думаетъ, что настоящихъ атеистовъ, додумавшихъ до конца всѣ выводы изъ своего отрицанія божества,—чрезвычайно мало. Онъ полагаетъ, что многіе атеисты ужаснутся и отвернутся отъ того позитивистскаго разочарованія, къ которому неизбѣжно долженъ прійти всякій подлинный, логичный, безстрашный атеистъ!
Пессимизмъ вообще очень распространенъ въ наше время. Не столько какъ міросозерцаніе, сколько какъ настроеніе. Одни слишкомъ явно и на своей шкурѣ замѣчаютъ перевѣсъ страданій надъ наслажденіями въ общемъ балансѣ, а другимъ счастливцамъ какъ то совѣстно пѣть міру осанну въ благодарность за свою слишкомъ очевидную привиллегію.
Недавно другой великій біологъ, Мечниковъ, выпустилъ въ свѣтъ оптимистическую книгу, такъ и назвалъ ее „Essais optimistes“. Въ книгѣ дѣйствительно много утѣшительнаго; выходитъ такъ, что при нормальныхъ условіяхъ организмъ во всѣ періоды жизни, вплоть до момента смерти, ощущаетъ свое существованіе, какъ удовольствіе. Но подите-ка поищите эти благословенныя нормальныя условія! А когда вамъ, что впрочемъ мало вѣроятно, удастся найти ихъ — вы убѣдитесь, что зато вы сами ненормальны. Скажется ваше прошлое и ваша наслѣдственность. А наслѣдственность такъ сильна, что можно даже усумниться: да нормальное ли вообще существо человѣкъ?
Во всякомъ случаѣ одно очевидно: современная соціальная жизнь ненормальна, т. е. не отвѣчаетъ запросамъ человѣческаго организма, Общество „негигіенично“. Всѣ поэтому больны. Огромное большинство, стало быть, пессимисты. А оптимисты... они еще ненормальнѣе. Если они не абстрактные умы, говорящіе „вообще“, какъ Мечниковъ, то это либо свиньи, либо маніаки.
Итакъ, пессимизмомъ никого не удивишь. Но для того, чтобы быть пессимистомъ во весь ростъ, надо не только сумѣть доказать, что на свѣтѣ жить плохо. Объ этомъ охаетъ весь родъ человѣческій. Надо еще доказать, что никакого выхода изъ этого положенія нѣтъ. А для этого настроеніе должно быть поднято до міросозерцанія.
Пессимистъ, который старается доказать устойчивость и безспорность своего міросозерцанія и подыскиваетъ для этого разные софизмы, преподозрительная личность. Онъ, очевидно, имѣетъ вторую цѣль. Онъ хочетъ убѣдить людей не стремиться къ лучшему: все равно, де, ничего не выдетъ. Очевидно, ему не пріятно или не выгодно, чтобы люди стремились къ лучшему. Вся геніальность Шопенгауэра не можетъ скрыть отъ мало-мальски проницательнаго взгляда его второй цѣли.
«Міръ—страданіе, жизнь—зло, ничего лучшаго ждать нельзя, самое лучшее полное небытіе». Но мы узнаемъ, что пессимистъ играетъ послѣ обѣда на флейтѣ и послѣ смерти завѣщаетъ свое состояніе «партіи порядка» для борьбы съ «бѣшеной сволочью», показавшей зубы въ 48 году!
Вѣроятно: отъ этого пессимизмъ Шопенгауэра такъ не убѣдителенъ. Психологическій крюкъ, на которомъ виситъ вся его система, это провозглашенное еще Платономъ положеніе, что наслажденіе вообще есть удовлетвореніе желанія, которое, само по себѣ, имѣетъ характеръ страданія. Отсюда и Платонъ, и Шопенгауэръ дѣлаютъ выводъ: пока длится желаніе—человѣкъ страдаетъ, а разъ оно удовлетворено—то наслажденію уже нѣтъ мѣста. Софизмъ грубъ, колетъ глаза и не выдерживаетъ прикосновенія психологической критики. Надо замѣтить къ тому же, что Платонъ распространялъ его лишь на чисто чувственныя удовольствія.
Пессимизмъ Шопенгауэра—дѣланный пессимизмъ сознательно-реакціонной буржуазіи. Геніальность автора можетъ до нѣкоторой степени скрыть этотъ фактъ, но не измѣнить его.
Болѣе искренній характеръ носитъ на себѣ тотъ весьма распространенный и тысячелѣтній пессимизмъ, философское выраженіе которому придалъ Кантъ. Кантъ установилъ извѣстный этическій идеалъ, но констатировалъ, что законы нашей моральной природы находятъ себѣ непреодолимыя препятствія въ нашей чувственной натурѣ, вслѣдствіе чего идеалъ не можетъ быть достигнутъ вполнѣ во времени и пространствѣ. Высшее благо состояло бы въ совершенномъ выполненіи предписаній абсолютной морали, вознаграждаемомъ полнымъ блаженствомъ. Заслуженное блаженство — вотъ идеалъ. Но въ дѣйствительности мы видимъ, какъ торжествуютъ злые и падаетъ подъ ношей крестной праведникъ. И никакія наши усилія не могутъ измѣнить этого положенія дѣла.
Этому пессимизму нельзя отказать ни въ фактической обоснованности, ни въ искренности. Ясно только, что это чисто мѣщанскій пессимизмъ, ибо непреложность земного несовершенства отнюдь не можетъ считаться доказанной въ глазахъ свободнаго эволюціониста. Для послѣдняго прогрессъ не имѣетъ никакихъ абсолютныхъ границъ. Но для подобной свободы вѣры въ прогрессъ надо быть революціонеромъ и при томъ соціалистомъ. Въ рамкахъ мѣщанскаго уклада жизни и мѣщанскаго хаотическаго и эгоистическаго общества — Кантъ правъ.
Его фальшивость начинается тамъ, гдѣ онъ старается побѣдить свой пессимизмъ. У человѣка есть сознаніе долга, говоритъ онъ, но такое сознаніе, для того чтобы быть истиннымъ, должно сопровождаться возможностью слѣдовать голосу долга, слѣдовательно, воля человѣка свободна, и если очевидность и разумъ говорятъ противъ этого, то, значитъ, она свободна таинственнымъ, сверхчувственнымъ образомъ. Идеалъ недостижимъ въ земной жизни, слѣдовательно, онъ достижимъ за ея предѣлами, въ жизни загробной. Необходимо существованіе силы, которая гарантировала бы исполненіе нашихъ моральныхъ постулатовъ, вопреки голосу дѣйствительности, это и есть Богъ.
Очевидно, атеистъ долженъ, наоборотъ, заявить: т. к. гарантирующей силы я не признаю, то полагаю, что идеалъ заслуженнаго блаженства есть лишь иллюзія человѣческаго мозга, а свобода воли, также какъ и голосъ долга, — самообманъ, похожій на оптическіе обманы зрѣнія.
Тогда то пессимизмъ пріобрѣтаетъ характеръ безысходный. Понятно, почему идеалисты всѣми силами топорщились противъ матеріализма. Онъ казался имъ безотраднымъ въ высшей мѣрѣ [1].
Дѣло, однако, осложняется тѣмъ, что носителями матеріализма явились идеологи новаго смѣлаго класса, класса съ будущимъ. Они порвали съ Богомъ, какъ покровителемъ церкви и привиллегій, но тѣмъ же взмахомъ они порвали и границы, положенныя прогрессу идеалистами, они съ энтузіазмомъ утопистовъ провозгласили безконечную способность матеріи къ совершенствованію, звали ломать предразсудки и совершенствовать жизнь общественную и жизнь личную при свѣтѣ разума. Среди общаго ликованія и революціонной борьбы матеріализмъ казался до такой степени оптимистическимъ, что карканье идеалистическаго воронья (къ которому примѣшивался голосъ самого Гете) никого не смущало.
А могло бы смутить. И если не карканье враговъ, то нѣкоторыя заявленія вдумчивыхъ вождей. Дидро провозгласилъ абсолютный детерминизмъ воли. Каждый поступокъ человѣка такъ же необходимъ, какъ восходъ солнца.
«Обстоятельства, общій потокъ увлекаютъ одного на путь славы, другого на путь позора. Стыдъ, угрызенія совѣсти—это ребяческія выдумки, вызванныя невѣжествомъ и тщеславіемъ существа, приписывающаго себѣ заслугу или вину вынужденнаго мгновенія». Еще дальше пошелъ Гольбахъ, который объявилъ, какъ извѣстно, что въ природѣ не можетъ быть ни порядка, ни безпорядка, ни правильности, ни неправильности, т. к. все совершается необходимо и по высшимъ законамъ.
Стало быть не только стыдъ и совѣсть суть плоды невѣжества, но также и самоудовлетвореніе, также и всякое сужденіе о добромъ или зломъ, совершенномъ другими людьми. Нѣтъ хорошаго и нѣтъ дурного. Это одна иллюзія. Есть необходимое. Есть автоматическій процессъ, въ которомъ никто ничего измѣнить не можетъ. Оцѣнивать и судить, а также стремиться, при такихъ условіяхъ есть дѣло невѣжды. Ни Дидро, ни Гольбахъ не говорили этого, но это говоритъ логика. Если я невѣжда, когда предаюсь угрызеніямъ совѣсти, то я такой же невѣжда и тогда, когда стремлюсь къ идеалу. Да, говоритъ матеріалистъ, но стремленіе къ идеалу въ васъ также тоже необходимость. Но вѣдь тогда и угрызеніе совѣсти необходимость? И если необходимо достигнутое мною на данной стадіи познаніе иллюзорности угрызеній совѣсти можетъ ослабить самыя угрызенія, то оно, логически развиваясь, необходимо должно ослабить и мое стремленіе къ идеалу и привести меня къ пассивности.
Въ самомъ дѣлѣ: я, наконецъ, познаю, что мое представленіе о мірѣ и исторіи, какъ о результатахъ борьбы воль и ихъ взаимодѣйствія—есть иллюзія; на самомъ дѣлѣ міръ не борьба, а автоматъ, все въ немъ совершается фатально. Фатально появлюсь и я съ моими желаніями, — это правда. Но фатально и мое познаніе иллюзорности моей воли. Большая машина движется. Если бы моей воли и моего сознанія не было вовсе, — большая машина продолжала бы двигаться, не замѣчая отсутствія ихъ. Какому дьяволу понадобилось привязать несчастное сознаніе къ этому автомату? Понятны солнца, планеты, камни, газы, жидкости, которые участвуютъ въ процессѣ. Участвуютъ они пассивно и имъ, такъ сказать, наплевать. Но мы!.. Мы участвуемъ въ комедіи абсолютно на тѣхъ же правахъ, наши поступки такъ же необходимы, какъ паденіе камня, какъ восходъ солнца. Но дьяволъ устроилъ такъ, что мы при этомъ сознаемъ, что съ нами дѣлается. Еще пока мы сознаемъ то, что съ нами дѣлается такъ, какъ будто мы это свободно и сами дѣлаемъ, — куда ни шло! Какъ ни горька жизнь, но мы хоть отчасти ея живые участники. Но вотъ оказывается, что мы вовсе не живые участники, а маріонетки, что наша свобода—иллюзія. Что же остается? Остается сознавать, что съ нами дѣлаетъ необходимость. Быть пассивнымъ наблюдателемъ. Придется не только говорить: «вотъ захотѣлось ѣсть», «вотъ стало смѣшно», «вотъ пришла мысль», но и чувствовать такъ: чувства и мысли приходятъ, уходятъ и параллельные нервные процессы дергаютъ тѣло, которое движется. Сознаніе, которое раньше считало все это: чувства, мысли и движенія — своими, частями своего я, оттиснуто теперь въ уголокъ и смотритъ сначала испуганными, а потомъ скучающими глазами. Оно—ничто, оно глупое зеркало, въ которомъ отражается кусочекъ мірового процесса, заключающійся въ нашемъ тѣлѣ и непосредственной средѣ. И скоро становится замѣтно, что мысли и чувства стали приходить рѣже. Особенно же желанія. «Я хочу», иронически думаетъ зеркало: «но меня не проведешь: это просто мнѣ хочется, желаніе пришло, пришло необходимо, а я тутъ совершенно не причемъ». Наконецъ, приходитъ смертная тоска, приходитъ и мысль: «а не разбить ли чертову коробку, называемую черепомъ». Въ послѣднюю минуту зеркало, какъ будто, вспыхиваетъ отблескомъ: однако же, что нибудь значу и я! Вѣдь вотъ, послѣ того, какъ разгадана иллюзія и я устранено и сдѣлано зеркаломъ — оказывается невозможнымъ жить». Но съ неумолимостью дѣйствуетъ автоматъ, шевелятъ нейроны своими «хвостиками», какъ говорилъ Карамазовъ, идутъ токи и приходитъ мысль — «нѣтъ, все это сцѣпленіе явленій, а ты совершенная иллюзія, тебя нѣтъ. Это не ты себя убиваешь, а оно убиваетъ себя».
Андреевскій художникъ изобразилъ міръ въ видѣ страннаго, безформеннаго чудовища, а душу въ видѣ бабочки, трепещущей на немъ. Но бабочка можетъ улетѣть. Объ этомъ и мечтали мистики. Они думали, что аскетизмъ ростить крылья бабочки и что ей можно будетъ тихо отдѣляться отъ безформенной матеріи и отлетать въ садъ, гдѣ сіяетъ богъ-солнце и протягиваютъ ароматныя чаши божьи цвѣты.
Матеріалистъ не можетъ думать такъ. Какая тамъ бабочка! Сознаніе—это феноменъ, сопровождающій матеріальную необходимость, какъ звукъ сопровождаетъ колебаніе струны. Куда улетѣть звуку? Внѣ колебаній его нѣтъ, но онъ не колебаніе, а звукъ, нѣчто качественно иное. И тупое. Ни къ чему не нужное. Лишнее. И замѣтьте—въ природѣ ничего нѣтъ лишняго, кромѣ этого маленькаго нашего сознаньица! Ибо звука, какъ такового, въ природѣ нѣтъ,—это тоже порожденіе нашего сознанія, это оно такъ воспринимаетъ процессы нѣкоторыхъ нервовъ и частей своего мозга, возбужденныхъ колебаніями воздуха.
Звукъ, свѣтъ—эти чудныя явленія—они, вѣдь, главная прелесть природы, а ихъ тамъ нѣтъ. И въ мозгу ихъ нѣтъ. И тамъ, и въ мозгу есть только атомы, толчки, необходимости, слѣпыя силы... разныя степени мертвенной (ибо безсознательной) энергіи! Однимъ словомъ, какая-то скучнѣйшая чертовщина, которую мы назвали матеріей и о которой мы знаемъ одно: все, что съ нею дѣлается—дѣлается по необходимости. Остальное—порожденіе нелѣпаго обитателя нашего нелѣпаго черепа. И если матерія безумно скучна и никому не нужна, ибо всѣ ея процессы мертвы, безсознательны, и самой раскаленной матеріи не тепло, и самой мерзлой не холодно, то еще нелѣпѣе это необходимостью порожденное зеркало, благодаря которому намъ свѣтло, темно, холодно, сладко и, большею частью, мучительно, при чемъ, однако, кромѣ регистраціи всего этого—оно ничего не дѣлаетъ. Безполезнѣйшая регистрація, не мѣняющая фатальнаго баланса, въ свою очередь безполезнѣйшаго.
Это будетъ почище Шопенгауэра! Слава богу, что по достиженіи столь «высокой» стадіи умственнаго развитія—слѣдуетъ часто мысль и дѣло—самоубійство. Не всегда, какъ мы увидимъ. Другіе находятъ болѣе пріятный, хотя менѣе логичный выходъ.
Оригинальность Феликса Ле-Дантека заключается въ томъ, что онъ призналъ, что атеизмъ, матеріализмъ дѣйствительно приводятъ къ этимъ выводамъ. Ему это очень горько. Но maior amica veritas! Или фальшивьте a la Кантъ и въ угоду своему желанію длите унаслѣдованныя отъ предковъ иллюзіи, или, если хотите быть честнымъ, признайте автоматичность міра, отсутствіе въ немъ воли, цѣлей, цѣнностей и нелѣпость присутствія въ немъ сознанія.
Ле-Дантекъ думаетъ, что его книга есть торжество матеріализма, смѣло додумавшагося до своихъ границъ. Я думаю, что логика тутъ дѣйствительно торжествуетъ, но что она приводитъ къ крушенію матеріализма. Не моральному. Что такое моральное крушеніе для науки? Если мораль и наука стукнутся лбами, то конечно лобъ морали разсыпется прахомъ, и оттуда jaillira la verité, въ видѣ снопа искръ освѣщающихъ тщету «насъ возвышающихъ обмановъ» передъ толпой низкихъ, но крѣпкихъ истинъ.
Нѣтъ, крушеніе тутъ научное въ плоскости разума. И кто не хочетъ тонуть вмѣстѣ съ Дантекомъ въ пучинѣ разочарованія, пусть перебирается на другой корабль.
Sauve qui peux!
Феликсъ Ле-Дантекъ самъ отдаетъ себѣ полный отчетъ въ своей научной честности въ отличіе отъ испорченной лукавствомъ или хныканьемъ практическаго разума мнимой научности идеалистовъ. Онъ прекрасно характеризируетъ подкупленную слабымъ сердцемъ философію, приводя слова такого изслѣдователя, какъ Пастеръ. Особенно грустны бываютъ эти паденія такихъ умовъ, какъ Дарвинъ или Пастеръ. «Во всякомъ изъ насъ, говоритъ знаменитый французскій врачъ, есть два человѣка: ученый, который изо всего дѣлаетъ tabula rasa, который путемъ наблюденія, эксперимента и разсужденія хочетъ подняться до пониманія природы; и рядомъ съ нимъ — чувствительный человѣкъ, человѣкъ традиціи, вѣры или сомнѣнія, человѣкъ, оплакивающій смерть своихъ дѣтей, не имѣющій возможности, увы! доказать, что онъ еще свидится съ ними, но вѣрящій въ это, надѣющійся на это, не желающій умереть, какъ умираетъ вибріонъ, человѣкъ, утверждающій въ себѣ самомъ, что внутренняя сила его трансформируется». «Пастеръ не желалъ даже диспутировать объ этихъ доктринахъ, замѣчаетъ нашъ атеистъ, изъ страха, что его логически доведутъ до невѣрія въ нихъ».
Но ничто не останавливаетъ честность нашего біолога, шествующаго по темному пути къ абсолютному пессимизму. Привожу для характеристики его пессимизма рядъ заявленій изъ разныхъ мѣстъ его горькой и непреклонно-честной книги.
«Если-бы я могъ вѣрить въ Бога, я думаю, я не чувствовалъ-бы къ нему ни обожанія, ни благодарности, которыхъ требуетъ отъ меня богословъ; я сказалъ-бы себѣ, что онъ сотворилъ меня ради своего собственнаго удовольствія, оказавъ мнѣ услугу, которой я у него не просилъ и безъ которой я, по правдѣ сказать, могъ-бы прекрасно обойтись, хотя личная жизнь моя складывалась до сихъ поръ въ общемъ удачно. Когда я слышу, какъ дѣтямъ разсказываютъ сказки моей матери М-ше Луай, я часто говорю себѣ, что, явись передо мною добрая фея и предложи она мнѣ исполненіе завѣтнаго желанія, я не колеблясь бы сказалъ: «не существовать вовсе!»
«Лучше всего человѣку совсѣмъ не родиться, Скорая смерть для родившихся высшее благо».
Ле-Дантекъ повторяетъ, такимъ образомъ, самую пессимистическую фразу человѣческой исторіи. И онъ имѣетъ глубокія основанія.
«Я по природѣ не храбраго десятка, продолжаетъ онъ своимъ неподражаемо простымъ и спокойно-улыбающимся стилемъ: думай я что существуетъ абсолютный господинъ, могущій наградить меня вѣчнымъ блаженствомъ за хорошее поведеніе и безконечными пытками за дурное, я бы вѣроятно убѣжалъ отъ соблазновъ въ монастырь и свою подлунную жизнь провелъ-бы въ пѣніи псалмовъ деспоту, отъ котораго зависѣло бы мое будущее. Я не могъ-бы никогда любить бога, но я сильно боялся бы его».
«Я счастливъ, что совершеннаго въ своемъ родѣ атеиста нѣтъ на свѣтѣ: у такого не могло бы быть никакого желанія, никакой цѣли, ни усилія. Къ чему?» «Если атеистъ не ломаетъ себѣ жизнь, то развѣ изъ нежеланія причинить скорбь своимъ близкимъ.
«Логичный атеистъ не чувствуетъ никакого интереса къ жизни. Это истинная мудрость. По правдѣ сказать, она слишкомъ велика. Это индиферентизмъ факира. Я радъ, что моя атеистическая логика не можетъ справиться во мнѣ съ закоренѣлыми, унаслѣдованными отъ предковъ иллюзіями».
«Смерть—тріумфъ атеиста... Атеистъ ни капли не боится смерти, т. к. знаетъ, что между жизнью и смертью нѣтъ существенной разницы; жизнь, какъ онъ понялъ, — ничто, какого другого ничто могъ-бы онъ устрашиться? какъ можетъ онъ бояться стать ничѣмъ, когда онъ и при жизни сознаетъ себя ничѣмъ: мгновеннымъ движеніемъ матеріаловъ, наслѣдственно распредѣленныхъ опредѣленнымъ образомъ».
«Атеистъ знаетъ, что онъ умираетъ постоянно, никогда не остается самимъ собой, гдѣ же тутъ мѣсто страху?
«Въ обществѣ настоящихъ атеистовъ анэстезическое самоубійство было-бы весьма почтенно. Такое общество вѣроятно пошло-бы этимъ путемъ»!
Вотъ она Гартмановская зрѣлость человѣчества! Ликуйте, идеалисты; наука прямымъ путемъ привела къ гробу! Не правда-ли? Ле-Дантекъ прекрасный союзникъ для васъ?
«Умножая премудрость — скорбь умножаетъ» сказалъ Экклезіастъ — этотъ продуктъ крушенія божества въ сердцахъ еврейской аристократіи послѣдняго вѣка до нашей эры. Ле-Дантекъ вторитъ ему! «Кто не завидовалъ хоть разъ въ жизни счастью коровы, мирно мычащей въ тѣни каштана? Древо познанія принесло горькіе плоды! Богъ былъ чрезмѣрно строгъ, наказывая Адама за сомнительное наслажденіе вкусить отъ нихъ»!
Но разъ вкусилъ—впередъ. Будемъ смотрѣть печальной правдѣ прямо въ глаза!
Уничтожая Бога на основаніи матеріалистическаго детерминизма, Ле-Дантекъ уничтожаетъ и идеалъ. И съ какой логикой! — «Анархисты, что-бы они не говорили, отнюдь не атеисты, говоритъ онъ; если бы они ими были, то оказались бы безоружными въ своей борьбѣ; ихъ любовь къ обездоленнымъ никакъ не могла-бы привести къ ненависти противъ эгоистическихъ собственниковъ; будь они атеистами, они не вѣрили бы въ абсолютную цѣнность справедливости! Бога нѣтъ, а потому справедливость есть только унаслѣдованный отъ предковъ пережитокъ, какъ и доброта, какъ сама логика».
Теперь присмотримся ближе къ причинамъ такого безграничнаго бездоннаго пессимизма. Читателю уже совершенно ясно, что корень пессимизма, пассивности въ данномъ случаѣ—идея детерминизма.
Это должно заинтересовать насъ. Въ самомъ дѣлѣ, сравнительно недавно Унтерманъ именемъ Дицгена старался втолковать марксистамъ всепрощеніе на основѣ всепониманія. Но Унтерманъ не видитъ, конечно, что, если за всепониманіемъ идетъ всепрощеніе, то за всепрощеніемъ—индифферентизмъ и та моральная смерть, къ которой пришелъ Ле-Дантекъ. Дицгеньянецъ Унтерманъ доказываетъ, что въ виду отсутствія свободы воли мы должны формулировать наше отношеніе къ людямъ такъ: «человѣкъ дѣлаетъ не то, что хочетъ, а то, что вынужденъ». Эта формула глубоко матеріалистична. Эта формула Ле-Дантека. И она неумолимо ведетъ къ пессимизму. Надо либо забыть, что все, что я дѣлаю вынуждено, и тогда къ чему вся премудрость—или придти къ выводу, что міръ есть прескучная безсмыслица. Тутъ я предупрежу читателя: да не подумаетъ онъ, что я готовъ звать его къ идеализму, хотя-бы въ скрытой формѣ. Нѣтъ, дѣло идетъ лишь о раскрытіи одной изъ многочисленныхъ коренныхъ ошибокъ матеріалистической метафизики и о возстановленіи правъ живого реализма. Но къ критикѣ мы еще придемъ, а пока послушаемъ доводы нашего честнѣйшаго біолога.
Детерминизмъ убиваетъ по Ле-Дантеку человѣческую иллюзію, будто онъ человѣкъ можетъ ставить себѣ цѣли! «Унаслѣдованное сознаніе факта, который воспослѣдуетъ за даннымъ состояніемъ мозга, позволяетъ возникнуть иллюзіи подчиненія средствъ цѣли. Для мониста сознаніе, какъ знаніе животнаго о совершающемся въ его мозгу—безразлично, для него имѣютъ значеніе лишь физіологическія состоянія мозга. Монизму вовсе не трудно объяснить финализмъ и указать ему законное мѣсто въ жизни; но когда дѣло зайдетъ о цѣли жизни, объ идеалѣ, онъ вынужденъ заявить, что единственная цѣль жизни—смерть, и притомъ полная смерть. Конечно, это не очень утѣшительно, но это такъ!
«У атеиста не можетъ быть отдаленныхъ цѣлей. Яблоня не преслѣдуетъ никакой цѣли, давая яблоко. Она слѣдуетъ своей природѣ. Такъ же дѣлаю я, напр., когда пишу эту книгу».
«Всякій поступокъ можно предсказать, досканально зная индивидъ и его среду, это только отрицаніе свободы».
«То, что мы называемъ нашимъ моральнымъ сознаніемъ — есть слѣдъ заблужденій нашихъ предковъ», Ле-Дантекъ имѣетъ въ виду ихъ иллюзію, будто у нихъ есть отвѣтственность за свои поступки.
«У логическаго атеиста не можетъ быть сознанія своего достоинства, своихъ заслугъ, ни реальнаго интереса къ жизни, ни оцѣнки своихъ и чужихъ поступковъ». Ле-Дантекъ уничтожаетъ также и красоту природы и величіе ея законовъ. Красота природы? «Эволюціонная теорія передвинула вопросъ о гармоніи сущаго: это вовсе не вещи находятся въ гармоніи между собою (да и что за смыслъ можно вложить въ подобную фразу?), это живыя существа, приспособляясь къ вещамъ, привыкли къ ихъ формамъ бытія, а потому испытываютъ «удовольствіе, находясь среди нихъ».
Величіе законовъ? — «Я не знаю, почему законы таковы, а не иные. Я констатирую ихъ существованіе и изучаю ихъ для борьбы за существованіе. Что касается изумленія передъ ними, то это пережитокъ теологическаго объясненія ихъ, какъ результатовъ чьей-то мысли».
Въ природѣ нѣтъ ни красоты, ни смысла, есть слѣпой процессъ. Въ насъ самихъ есть только тотъ же самый процессъ, плюсъ ненужное и мучающее насъ сознаніе. Это сознаніе скоро угаснетъ, и именно съ разложеніемъ того кусочка организованной матеріи, какимъ мы являемся. Вотъ и все. Бытіе—большая глупость, жизнь и мысль еще большія глупости.
Познавъ это, мудрецъ пускаетъ себѣ кусокъ свинца въ мозгъ и устраняется.
Я прошу у читателя немного терпѣнія. Къ критикѣ этого «монизма» мы придемъ. Но посмотримъ теперь, нѣтъ ли у Ле-Дантека предшественниковъ и единомышленниковъ по атеизму, и кто они такіе?
И можетъ ли быть его единомышленникомъ пролетаріатъ?
Эпикурейство
Ле-Дантекъ полагаетъ, повидимому, что онъ первый достигъ безотраднаго дна атеистической мудрости. Но это неправда. Она очень стара. Только предшественники и современники Ле-Дантека дѣлали и дѣлаютъ изъ своей философіи другой выводъ, и, какъ мнѣ кажется, не менѣе логичный, во всякомъ случаѣ болѣе веселый. Расцвѣтъ эпикурейства (не эпикуреизма, какъ ученія опредѣленнаго философа, а соотвѣтственнаго настроенія, которое издавна принято называть эпикурействомъ) совпадаетъ всегда съ разложеніемъ устоевъ стараго общества; на его развалинахъ выродки древней аристократіи или выскочки новой легко достигаютъ, при помощи свободомыслящихъ философовъ и поэтовъ, познанія тщеты всякихъ желаній, коренной несвободы воли и торжества смерти. Но выводъ дѣлаютъ другой, не Ле-Дантековскій: не къ самоубійству (оно процвѣтало, какъ разъ у детерминистовъ, глубоко религіозныхъ, у стоиковъ), а къ возможно болѣе веселой и пріятной жизни. Наслажденіе, фатально оно или нѣтъ, есть фактъ, фактъ положительный! будемъ ловить моментъ. Оно обладаетъ способностью дарить забвеніе познанной безсмысленности жизни — будемъ искать забвенія.
Самъ Эпикуръ и тѣмъ болѣе его великій ученикъ Лукрецій, атеисты послѣдовательные, детерминисты, правда не звали къ забвенію, а къ изящной и ученой резиньяціи. Но существенно въ ихъ моральномъ ученіи отвращеніе къ мірской суетѣ и стремленіе къ личному счастью, въ смыслѣ наибольшаго количества пріятныхъ переживаній, какъ ихъ данная личность понимаетъ.
Но истинные эпикурейцы—Эпикуры—исключенія среди разнообразной толпы эпикурейцевъ практическихъ.
Въ началѣ 5-го вѣка до Р. Х. въ цвѣтущей торговлею Лидіи, а потомъ при дворѣ тирана, которому завидовали сами боги, мы встрѣчаемъ великаго въ своемъ изяществѣ представителя практическаго матеріализма. Я говорю объ Анакреонѣ: какъ часто вспоминаетъ онъ о смерти, быстролетящемъ времени, о безотрадномъ Аидѣ.
Вѣчное memento mori скалитъ свои обнаженныя челюсти въ его танцующихъ строфахъ, и голый черепъ торопливо убираетъ онъ розами. Правда, онъ не любитъ полнаго опьяненія, грубаго скиѳскаго опьяненія до превращенія въ звѣря, въ грязную вещь, но его пиршества или любовь все же прежде всего—самозабвеніе, печальная основная нота сопровождаетъ его пѣсни.
И его достойный ученикъ, запѣвшій, когда желѣзный Римъ достигъ своего знойнаго лѣта, такого же, какое согрѣвало мало-азіатскую культуру въ 5-мъ вѣкѣ, Горацій Флаккъ, такъ беззаботно провозглашая свое «Carpe diem», служитъ той же философіи. «Carpe diem», — вотъ глубоко матеріалистическій лозунгъ, Ле-Дантекъ старается его избѣжать, замолчать, но наличность въ безсмысленной міромашинѣ наслажденія учитъ атеиста, и онъ весело кричитъ въ отвѣтъ нашему біологу, и Бога нѣтъ, и воли нѣтъ, цѣлей нѣтъ, интереса нѣтъ — carpe diem!
«Мгновеніе стой»!—извѣстно, что этого то и добивается отъ насъ чортъ, за это онъ и наровитъ овладѣть навѣки нашей душей и закрыть ей путь въ небеса. Вино и любовь, блескъ и тщеславіе—вотъ, что пускаетъ въ ходъ Мефистофель. И ко всему этому естественно тянется послѣдовательный атеистъ: это мимолетно, но мимолетно все, самое солнце—а это, по крайней мѣрѣ, пріятно.
Средніе вѣка въ Европѣ были слишкомъ варварскими, чтобы видѣть истину. Они вѣрили въ Бога. Но средніе вѣка были расцвѣтомъ арабской и персидской культуры. Персія имѣла въ XI вѣкѣ своего великаго Анакрэона, такого же веселаго старца, при томъ величайшаго астронома и философа и крупнаго государственнаго дѣятеля. Я говорю о мало извѣстномъ въ Россіи Омарѣ-Каямѣ. Да позволитъ мнѣ читатель привести здѣсь въ моемъ переводѣ съ итальянскаго (увы! персидскіе оригиналы не для многихъ доступны) нѣсколько прелестныхъ четверостишій мусульманскаго матеріалиста XI вѣка.
Жизнь не имѣетъ цѣны для Каяма, и онъ выражаетъ это въ оригинальнѣйшей формѣ, весьма непочтительной въ устахъ правовѣрнаго:
«Предательски вдохнувъ въ насъ духъ живой, Послалъ насъ рокъ въ безцѣльную дорогу! Сюда скорѣй, запретный кубокъ мой! Забыть насмѣшку, утопить тревогу».
Отвѣтственность онъ отрицаетъ не хуже Ле-Дантека.
«Создалъ меня ты изъ воды и глины: Что не надѣну я—все тварь твоя, Добро-ль творю иль злое—Ты единый Въ отвѣтѣ. Не сердись. Причемъ тутъ я»?
Его глубоко возмущаетъ миѳъ о судѣ надъ нами:
«Кто не грѣшитъ? Вѣдь жизнь красна грѣхомъ. Быть можетъ, Богъ меня за грѣхъ накажетъ? За зло мое воздастъ небеснымъ зломъ? Онъ сходства лишь свое со мной докажетъ»!
Омаръ прекрасно знаетъ, что Богъ есть унаслѣдованная отъ предковъ иллюзія:
«Ты всемогущъ? Но если я возстану? Всевѣдущъ ты? Зачѣмъ же я грѣшу? И можетъ быть, когда съ колѣнъ я встану, — Я небеса опустошу»?
это писано въ XI вѣкѣ. Быть можетъ Омаръ читалъ Лукреція?
Міръ безсмысленъ:
«Нашъ міръ фонарь волшебный, мнѣ сдается, И солнце служитъ фонарю огнемъ: Мы тѣни. Богъ же смотритъ и смѣется На карловъ, пьяныхъ грезой и виномъ“.
Одна смерть достовѣрна:
«Пророки приходили къ намъ толпами И міру темному обѣщали имя свѣтъ: Но всѣ они съ закрытыми глазами Во тьму сошли одинъ другому вслѣдъ».
А наука:
«Ученые всему нашли причины И спорятъ о началѣ дней... но вотъ Уснули и молчатъ... Немножко глины Да комъ червей заткнули мудрый ротъ».
Но выводъ какъ будто веселъ самой своей безотрадностью:
«Какъ глупы, Саки, словопренья О вѣчныхъ, выспренныхъ вещахъ; Вотъ арфа, Саки,—люди—прахъ! Вотъ гамма, Саки,—мы—мгновенье»!
„Ты хочешь знать грядущее поэтъ? На все ты жаждешь яснаго отвѣта! Будь лучше веселъ, пей! Создался свѣтъ Безъ нашего съ тобой совѣта»!
Равнодушіе факира, скажетъ Ле-Дантекъ. Да, но связанное съ изяществомъ, почти радостнымъ!
«Пей! время пусть летитъ. Вернутся На то же мѣсто звѣзды,.. Нашъ же прахъ Замазкой будетъ на стѣнѣ. Въ стѣнахъ Для смерти люди новые проснутся».
Припомнимъ Гамлета и Александра Македонскаго. Но персидскій астрономъ умѣетъ пѣть и любовь и не хуже Анакреона!
«Бью въ дребезги кристальный славы кубокъ! Что мнѣ она? Заря привѣтъ мнѣ шлетъ, И лютня упоительно поетъ, Пьянитъ вино и трепетъ милыхъ губокъ“.
«Ночь... Но порою съ милой вмѣстѣ Сидимъ мы, пиръ ночной творя, И радость такъ сіяетъ въ этомъ мѣстѣ, Что закричалъ пѣтухъ: заря, заря»!
Закончимъ этимъ радостнымъ и торжествующимъ, какъ трубный звукъ, четверостишіемъ наши цитаты изъ великаго Перса. О родъ людской!, изъ тьмы непрогляднаго пессимизма ты умѣешь подняться до радости, которая, какъ заря, сіяетъ въ ночи хаоса. О, будь счастлива, чудесная порода, потому что ты хочешь и умѣешь быть счастливой.
Но все же мы остаемся съ Омаромъ въ объятіяхъ пессимизма, матеріализма, атеизма. Онъ зажигаетъ огни въ ночи, которая, онъ знаетъ, скоро проглотитъ его.
И когда итальянское человѣчество стало выходить изъ тяжелаго сна вѣкового варварства—смертью пугали людей, большею частью конечно, аристократовъ и богатѣющихъ купцовъ, потянувшихся къ наслажденію и знанію.
«Тріумфъ смерти» Андрео Орканьи въ Campo Santo въ Пизѣ одинъ изъ великихъ памятниковъ культурной драмы, одно изъ величайшихъ произведеній искусства. Несмотря на несовершенную еще технику,—трудно представить сцену чувственнѣе, утонченнѣе, восхитительнѣе, музыкальнѣе, чѣмъ сцену концерта, подъ тѣнью фруктовыхъ деревьевъ, гдѣ мечтательные дамы и кавалеры, подъ лютню и скрипку страннаго музыканта, завязываютъ любовную игру. Эти гордые, эти красивые! Но смерть уже занесла надъ ними свою косу. Бѣгите въ пустыню, гремитъ Орканьи! Смотрите, вотъ, кто избѣгъ смерти, тѣ, кто вѣрятъ въ Бога, а жизнь матеріальную принесли въ жертву вѣчной жизни. Внѣ матери пустыни, гдѣ Богъ открывается сердцу аскета — есть только царство смерти: гробы, трупы, тлѣніе — вотъ что такое земля, по которой вы ходите и на которой растутъ быстро увядающіе цвѣты и ваши хрупкія радости.
И люди ренессанса поняли, что они отдались смерти, отдавшись жизни. И великій Лоренцо, вершина Медичисовъ и уже выродокъ, уже дегенерантъ, великій государственный дѣятель и уже паразитъ по своимъ внутреннимъ переживаніямъ, поетъ не хуже Горація на своей «dolce favella».
Viva Bacco, e viva amore; Ciascum suoni, balli, e canti, Arda di dolcezza il core; Non fatica, non dolore, Quel che ha esser, convicu sia: Chi vuol esser lieto, sia Di doman no c' è certezza!
Но великолѣпный вѣкъ Возрожденія, если въ смѣнѣ его поколѣній и часто появлялись словно перезрѣвшія преждевременно фигуры, былъ богатъ силами. Рядомъ съ эпикурействомъ анакреонтическаго типа, съ глубокимъ и надорваннымъ декадентствомъ какого нибудь Ботичелли или страстнымъ возвратомъ къ средневѣковью темнаго и жгучаго Саванароллы, великій вѣкъ показывалъ въ зародышѣ людей будущаго, людей будущаго даже для нашего настоящаго. Вѣкъ раскалывался, такъ сказать, между аскетическимъ христіанствомъ и жизнерадостнымъ разгуломъ, между скептическимъ матеріализмомъ и вдохновеннымъ сознаніемъ достоинства человѣческаго. Въ трактатѣ «О достоинствѣ человѣка» несравненный Пико делла Мирандола, на идеалистическомъ жаргонѣ, конечно, уже исповѣдывалъ религію человѣчества. Въ этомъ трактатѣ, полномъ благодарности тому року, который клянутъ пессимисты типа Ле-Дантека, Пико вкладываетъ въ уста творцу такія слова: «Адамъ, Адамъ, я поставилъ тебя посреди міра, чтобы ты смотрѣлъ вокругъ и видѣлъ все, я не сдѣлалъ тебя небеснымъ, я не сдѣлалъ тебя земнымъ, ни смертнымъ, ни безсмертнымъ, чтобы ты былъ ваятелемъ своей жизни, чтобы ты сталъ побѣдителемъ; ты можешь унизиться до животнаго, можешь возвыситься до существа богоподобнаго. Звѣри выносятъ изъ чрева матери свою судьбу, ангелы опредѣляютъ свою вскорѣ по рожденіи. Тебѣ же дано развитіе, ростокъ свободной воли, въ тебѣ зародышъ разнообразной жизни».
Типичное для возрожденія колебаніе находимъ мы у Раблэ. Утреннимъ солнцемъ пронизаны его поученія объ истинномъ воспитаніи, утреннее солнце лучами играетъ въ его уничтожающемъ и бодромъ смѣхѣ. Но Раблэ позналъ уже «истину». Покачнувшаяся средневѣковая вѣра открыла ему Ле-Дантековскую, Каямовскую истину, и «Оракулъ Бутылки» отвѣчаетъ жаждущему правды Пантагрюэлю вѣчнымъ атеистическимъ «bibite».
Въ чередованіи вѣковъ каждый разъ на развалинахъ старой вѣры одни, свободные отъ предразсудковъ, теряютъ интересъ къ грядущему и погружаются въ культъ наслажденія, другіе предвидятъ грядущее, привѣтствуютъ его восторженно. И часто одинъ и тотъ же человѣкъ однимъ дыханіемъ устъ провозглашаетъ глубочайшій пессимизмъ и зоветъ къ жизни. Это часто случалось дѣлать Вольтеру, Дидро.
Но въ концѣ концовъ: логическій матеріализмъ, атеизмъ, детерминизмъ всегда ли, неослабно ли связаны съ пессимизмомъ, мыслью о самоубійствѣ, пассивностью, или фривольностью? дѣйствительно ли лишь цѣною нелогичности «атеистъ» можетъ избѣжать Сциллы отчаянія и Харибды разврата? Дѣйствительно ли возвышенная надежда Пико доступна однимъ лишь идеалистамъ, въ ихъ устахъ лишь законна? Но вѣдь вѣра въ Бога хрупка, вѣдь она погибнетъ неизбѣжно въ столкновеніи съ неумолимой истиной. Отвращай глаза, закрывай голову, набрасывая новыя покрывала на Изиду: она всѣ ихъ столкнетъ и предстанетъ передъ тобою во всемъ величавомъ безобразіи своей ужасающей наготы. Наука сильнѣе предразсудка, холодное теченіе разума преодолѣетъ сопротивленія скорбнаго сердца, матеріализмъ долженъ восторжествовать, а съ нимъ вмѣстѣ постепенно и страшное, пустое, мертвое безочарованіе.
Или есть синтезъ, спасительный синтезъ между свободой и механизмомъ? идеаломъ и необходимостью? творчествомъ и автоматизмомъ?
Въ наше время атеизмъ торжествуетъ. И больше всего среди тѣхъ, кто всячески охраняетъ вѣру «пуръ ле жансъ». Напрасно думаетъ Ле-Дантекъ, что онъ говоритъ нѣчто новое. ⁹/₁₀-хъ правящихъ классовъ чувствуютъ ту же пустоту и безсмысленность жизни «Не надо только говорить этого»! Но что они такъ чувствуютъ, показываетъ ихъ практика.
Въ дни, когда я пишу эти страницы, каждый № газеты приноситъ волны грязи изъ Берлина. Жажда наслажденій перешла уже въ гнилую извращенность. Я заимствую у т. Парвуса блестящую страницу его «Kolonialpolitik», ибо лучше я не могъ бы описать практическій «атеизмъ» господствующихъ классовъ.
«Настоящая оргія погони за богатствомъ и наслажденіемъ овладѣла всѣми слоями буржуазіи. Доморощенная мораль съ ея правилами скромности, умѣренности, довольства малымъ, посредственностью съ ея буднями, домашнимъ счастьемъ, семейными радостями, съ ея осторожностью, оглядками, оговорками, ея незамѣтными переходами, сѣрымъ тономъ въ одеждѣ, искусствѣ, съ ея боязнью сильныхъ, красочныхъ эффектовъ— отброшена прочь, выкинута въ мусоръ. Смѣлость, захватъ, рискованная игра, потасовка, гонка, толкотня, чтобы добиться главнаго приза, безсовѣстность, видящая оправданіе въ успѣхѣ, презрѣніе ко всякому стремленію, не имѣющему деньги своею цѣлью, ничѣмъ неприкрытый культъ мамона и циничный, соціальный скептицизмъ, разлагающій въ ничто унаслѣдованные устои семьи, религіи, общественной жизни, и возбуждающій одну ненасытную жажду наслажденій, которая гонитъ своихъ жертвъ въ шумѣ столицъ отъ одного удовольствія къ другому безъ устали и отдыха, потому что индивидъ потерялъ всякую идеальную связь съ своей соціальной средою,—вотъ духъ новаго времени. Всѣ живутъ мгновеніемъ безъ прошлаго и будущаго, весь міръ превращается въ колоссальную биржу».
Вотъ практическіе атеисты, и болѣе логичные, чѣмъ Ле-Дантекъ. Къ чему пассивность? Къ чему самоубійство? Существуетъ наслажденіе или нѣтъ? Разъ оно есть въ мірѣ—пусть его будетъ больше, пусть не прекращается лихорадка азарта и наслажденія. Идеалы? — смѣшно, развѣ міръ не машина? Отвѣтственность, совѣсть? — подите вы! Мы детерминисты! Мораль, жалость? За угломъ караулитъ смерть. Некогда! впередъ! забыться, упиться...
Но обратите вниманіе на этотъ фактъ: наслажденіе! Ле-Дантекъ, честный Ле-Дантекъ не то не замѣчаетъ его, не то невинно проходитъ мимо въ своей квакерской добропорядочности. А надъ наслажденіемъ можно-бы призадуматься и біологу и философу. Наслажденіе!.. Констатированіе его присутствія въ мірѣ дѣлаетъ поэтами, почти радостными, разочарованныхъ матеріалистовъ — Анакрэона, Горація, Каяма, Лоренцо-Медичи, Раблэ и длинную фалангу другихъ. Оно же превращаетъ нашихъ «передовыхъ» буржуа въ то, что они есть. Оно ведетъ куда-то прочь отъ пессимизма, хотя культъ его зиждется на этомъ пессимизмѣ.
Когда пуританская вѣра стала шататься у поселенцевъ Сѣверной Америки, присущій англичанину пессимизмъ нашелъ себѣ выраженіе въ Брайантѣ, поэтѣ, нѣкоторыя страницы котораго по содержанію, если не по формѣ, съ честью могутъ занять мѣсто рядомъ съ желаніями Леопарди. Ле-Дантековское настроеніе съ поэтической силой и скорбнымъ пафосомъ, съ погребально-торжественнымъ спокойствіемъ вылилось въ строфахъ поэта начала XIX вѣка, которыя я привожу здѣсь въ прозаическомъ переводѣ:
«Когда мысль о послѣднемъ часѣ вдругъ словно обрушится на на твое сердце, когда мрачные образы сожмутъ твою грудь и предстанутъ агонія, саванъ, гробъ и ночь... ночь безъ конца—пойди тогда, пойди подъ открытое небо и слушай... слушай молчаніе природы, въ немъ услышишь ея поученіе: ея спокойное слово подымается изъ почвы, воды, звучитъ изъ глубины эфира, съ четырехъ концовъ вселенной: «ты долженъ умереть». Да это такъ. Присоединись же къ каравану, идущему въ царство тѣней, чтобы найти мѣсто въ тихихъ поляхъ смерти. Не имѣй при этомъ вида раба, котораго ногою толкаютъ въ могилу, сдержанный и спокойный подойди къ ней, какъ тотъ, кто, ложась въ постель, оправляетъ ея одѣяла и, легши, ждетъ утѣшающаго сна».
Но Америка настоящаго, Америка необузданной жажды долларовъ и роскоши нарождалась. Наслажденіе стало звать къ себѣ внуковъ чопорныхъ квакеровъ. Прислушайтесь теперь къ голосу поэта тѣла, поэта матеріалиста Уота Уитмана и подмѣтьте красивыя ноты страннаго идеализма въ немъ. Уитманъ, утомленный богословами, хотѣлъ бы, по примѣру Ле-Дантека, стать животнымъ.
«Я былъ бы счастливъ среди животныхъ!» восклицаетъ Уитманъ: «Они такъ спокойны и довольны. Они не потѣютъ кровавымъ потомъ ради условностей своей жизни, не глядятъ широко открытыми глазами во тьму, твердя о своихъ грѣхахъ, не болѣютъ отъ дискуссій по вопросу объ обязанностяхъ своихъ къ Господу-Богу!»
Уитманъ «принизился» до животнаго. Но много прекраснаго нашелъ онъ на днѣ своей человѣко-животности.
«Для чего мнѣ молиться? Для чего уважать какіе то законы? Дойдя до глубины глубинъ, до раздѣленія волоса на четыре части послѣ диспутовъ съ мудрецами и полетовъ мысли, я нашелъ, что тѣло, которымъ покрыты мои кости, наиболѣе важно и сладостно для меня. И если я воистину что-либо обожаю, такъ это прекрасное здоровье членовъ моего тѣла».
Что вы съ этимъ подѣлаете? Если человѣкъ находитъ, что ему хорошо? «Вѣрю въ тѣло и его аппетиты. Видѣть, слышать, осязать,— это чудо. Каждая частица моего тѣла—чудо».
И выходя за предѣлы своего я, но не за предѣлы плоти, Уитманъ говоритъ: «богъ меньше въ моихъ глазахъ, чѣмъ я самъ. Но кто десять шаговъ сдѣлаетъ безъ симпатіи къ ближнимъ — выступаетъ на собственныхъ похоронахъ».
Смерть побѣждается симпатіей, и Уитманъ привѣтствуетъ внуковъ: «жду новую расу, которая придетъ господствовать надъ своими предшественниками, новой борьбою подымется она до новой политики, литературы, новой религіи, новыхъ изобрѣтеній и шедевровъ искусства. Я утверждаю: ни одинъ человѣкъ не знаетъ, что онъ за божественное существо и какъ достовѣрны судьбы будущаго».
Изъ этихъ немногихъ цитатъ видно, что и Уитманъ былъ атеистъ. Будемъ думать, пока, что онъ былъ атеистъ непослѣдовательный. Во всякомъ случаѣ его атеизмъ и не пахнетъ пессимизмомъ. Да, двѣ крайности въ міровчувствованіи какъ нельзя болѣе ярко выступаютъ въ наше время. Съ одной стороны, тотъ оголтѣлый матеріализмъ господствующихъ классовъ, который описанъ Парвусомъ, матеріализмъ жизнечувствованія и практики, хотя онъ иногда и прикрытъ отвратительнымъ лоскутомъ лицемѣрія, остаткомъ давно распавшейся религіозной одежды, служащимъ тутъ фиговымъ листомъ,—съ другой стороны, соціалистическое движеніе, полное энтузіазма, любви къ грядущему, самоотверженія, идеала!
Гмъ, гмъ! Да, возражаетъ мнѣ скептикъ: конечно, еще не такъ давно соціализмъ былъ полонъ энтузіазма; но не кажется ли вамъ что именно марксизмъ многое тутъ испортилъ? или исправилъ, какъ кому нравится. Марксизмъ внесъ въ соціализмъ задатки Ле-Дантековскаго безочарованія, въ исторію онъ внесъ фатумъ. Можетъ ли марксистъ чувствовать энтузіазмъ, радостъ близящагося будущаго, любовь къ грядущимъ поколѣніямъ и росту человѣческаго вида, когда онъ просто присутствуетъ при фатальномъ процессѣ? А если участвуетъ въ немъ, то какъ маріонетка, которая «glaubt zu schieben und wird geschoben». Вотъ Унтерманъ утверждаетъ же, что для діалектика въ высшей степени непослѣдовательно негодовать на историческую необходимость во образѣ капиталиста, а, стало быть, и попа, жандарма, шпіона и пр. и пр.
Марксистъ долженъ и можетъ понять, что всѣ эти энтузіазмы, все это кипѣніе чувствъ, есть лишь пѣна, лишь нематеріальные и ненужные отблески матеріально необходимаго процесса, и онъ отброситъ ихъ, а просто, только прозаично, будетъ дѣлать дѣло, предопредѣленное исторіей: да сбудется рѣченное пророками.
Итакъ, оптимистическій атеизмъ Уитмана — ненастоящій, непослѣдовательный, дѣтскій атеизмъ.
Энтузіастическій соціализмъ, художественный, религіозный — ненастоящій, ненаучный, дѣтскій соціализмъ.
Тотъ и другой пахнутъ идеализмомъ. Они недосточно матеріалистичны. Отъ альтернативы никуда не убѣжишь: либо обманывай себя идеализмомъ, полуидеализмомъ, вообще n—процентнымъ растворомъ метифизическаго идеализма и утѣшительной мистики (божественный элементъ), либо, проникнутый истинной научностью, со скорбью, наморщеннымъ челомъ и завистью по отношеніи къ мычащей подъ каштанами коровѣ, торопливо идя фатально-скучной дорогой, поскорѣе „оправляй одѣяло“ и ложись въ послѣднюю постель, пуская электроны своего тѣла плясать новые танцы и можетъ быть уже безъ глупаго аккомпанимента этого нелѣпаго сознанія!
А, можетъ быть, есть синтезъ? Синтезъ, котораго вы не замѣчаете, въ силу коренной ошибки? Можетъ быть, вы допустили ошибочку, г. Ле-Дантекъ, потому что вы сами „наслѣдственно предрасположены“ и соціально детерминированы къ сдержанно-печальной пассивности, ибо вы, хотя и превосходнѣйшій человѣкъ, не то что „лишены идеальной связи со своей средой“, но связь эту понимаете слишкомъ по-профессорски, слишкомъ изъ окна вашей лабораторіи, слишкомъ средне-буржуазно? Но лучшимъ подходомъ къ желанному синтезу будетъ короткая справка: какъ воспринимается и къ какимъ плодамъ приводитъ эпикурейское мірочувствованіе — обездоленныхъ міра, пролетаріевъ? Вѣдь и они слышатъ, что бога нѣтъ, долга нѣтъ, морали нѣтъ, идеала нѣтъ, есть процессъ... и есть наслажденіе. Они тоже, вѣроятно, дѣлаютъ свои выводы?
«Эпикурейство» на пролетарской почвѣ
Демократія долго инстинктивно страшилась безбожія. Богъ былъ въ значительной мѣрѣ ея изобрѣтеніемъ и необходимой опорой для ея психическаго равновѣсія. Для простолюдина, для эксплуатируемаго труженика жизнь была слишкомъ безотрадна, несправедливость слишкомъ больно хлестала его своими скорпіонами, чтобы онъ могъ удовлетвориться жизнью. Но жизненная сила въ немъ была, та жизненная сила, которая, по теоріи нашего біолога, убываетъ послѣ открытія «истины», а, по нашему мнѣнію, допускаетъ это «открытіе» лишь когда находится на убыли. Итакъ, конкретной дѣйствительности нельзя было принять, демократія отвергала жизнь, а жизнь эта, инстинкты, чувства, воля—хотѣли утвердить себя, и они утверждали себя, создавая желанный міръ, должный міръ, и порождая вѣру въ него, и провозглашая спасеніе единой вѣрой, и возвышая силу, гарантирующую торжество правды и вѣчнаго блаженства, высоко надъ всей природой. Разстаться съ богомъ демократія не могла. Она долго защищала его отъ скептицизма господъ. Но экономическія условія разрушили старую демократію и создали новую, пролетарскую. Положеніе вещей и настроеніе измѣнились. Заимствую для характеристики этихъ контрастовъ прекрасную страницу изъ «Исторіи соціализма» Карла Кауткcaго.
„Въ средніе вѣка, также какъ и въ эпоху упадка Рима, производство не было еще настолько развито, чтобы дать возможность всѣмъ пользоваться средствами утонченнаго наслажденія жизнью. Тотъ, кто требовалъ общаго равенства, необходимо видѣлъ зло не только въ роскоши, но и въ наукѣ, и въ искусствѣ, которыя часто являлись фактически лишь слугами роскоши. Но большею частью шли еще дальше. Въ сравненіи съ подавляющей нищетой, не только распущенность и развратъ, но даже всякая радость, всякое, самое невинное наслажденіе казалось грѣхомъ».
«Когда реформація въ своемъ развитіи повела къ угнетенію этихъ классовъ и возникновеніе княжескаго абсолютизма сдѣлало безнадежнымъ всякое сопротивленіе, когда появился капиталистическій способъ производства и сдѣлалъ главной добродѣтелью мелкихъ эксплуататоровъ экономность, «воздержаніе»,—ибо это было средствомъ, обѣщавшимъ скорѣе всѣхъ другихъ вывести ихъ въ ряды крупныхъ эксплуататоровъ—тогда пуританскій духъ сталъ пускать корни также и въ крестьянствѣ и мелкомъ мѣщанствѣ».
«Но этотъ же самый капиталистическій способъ производства, который привилъ крестьянамъ и мелкому мѣщанству пуританизмъ, вытравилъ его у пролетарія; онъ одновременно вливаетъ въ него безнадежность и желаніе подняться. Онъ дѣлаетъ безнадежными всѣ попытки значительно улучшить свое положеніе индивидуальнымъ усиліемъ; онъ отнимаетъ у него, какъ у отдѣльнаго лица, всякую надежду на лучшее будущее, ему кажется глупостью жертвовать будущему настоящимъ.
Carpe diem — пользуйся минутой, не упуская ни одного представляющагося тебѣ случая насладиться, — вотъ его девизъ. Положеніе пролетарія дѣлаетъ его безпечнымъ, — но не беззаботнымъ, — и легкомысленнымъ, и это въ глазахъ пуританскаго филистера два главныхъ смертныхъ грѣха. Но въ то же время капиталистическій способъ производства возбуждаетъ въ пролетаріи также и надежду; дѣлая его индивидуальное будущее все болѣе безнадежнымъ, онъ выставляетъ будущее его класса въ все болѣе яркомъ свѣтѣ. Надежда и увѣренность растетъ день ото дня».
«Современнаго пролетарія возмущаетъ не столько роскошь богатыхъ; мы уже указывали, что послѣднее выступаетъ теперь уже не такъ ярко, какъ пять вѣковъ тому назадъ: его возмущаетъ фактъ, что онъ терпитъ нужду среди избытка во всемъ необходимомъ и вслѣдствіе его. Онъ знаетъ, что при наличности огромныхъ производительныхъ силъ, созданныхъ современнымъ способомъ производства, комфортомъ могли бы пользоваться всѣ».
«Создавая въ пролетаріи, думающемъ только о собственной, индивидуальной участи, безпечность и легкомысліе, капиталистическій способъ производства будитъ высшую форму веселья и жизнерадостности въ пролетаріяхъ, принимающихъ участіе въ нуждахъ своего класса, думающихъ объ его объединеніи и чувствующихъ вмѣстѣ съ этимъ классомъ».
Разберемся немного въ этихъ золотыхъ словахъ Каутскаго.
Итакъ — Carpe diem, атеистическій девизъ — есть также девизъ пролетарія. Но, увы, какъ рѣдки эти «дни», эти «минуты», которые стоило бы хватать. Капитализмъ вливаетъ въ пролетарія жажду подняться и безнадежность. Это тяжелая драма. Пролетарій хотѣлъ бы отдаться наслажденіямъ по примѣру правящихъ, но какъ это сдѣлать? Пойти и напиться до зеленаго змія? Алкоголизмъ дѣйствительно расцвѣтаетъ на этой почвѣ. Недаромъ пастыри говорятъ: «вы отнимаете у рабочаго бога, онъ идетъ въ кабакъ». Да, какъ «атеистъ» высшаго общества—въ клубъ, на скачки, въ театръ, на балъ, путешествовать играть въ рулетку и кутить съ продажными красавицами. Астральный философъ и дамскій астрономъ, г. Фламмаріонъ умоляетъ не отнимать у народа бога: «иначе, говоритъ онъ, наступитъ царство апашей».
И это возможно, господинъ спиритъ. Въ самомъ дѣлѣ, чувствуя жажду подняться, жажду отвѣдать вашихъ рѣжущихъ ему глаза наслажденій, и сознавая въ то же время безысходную безнадежность своего положенія, иной пролетарій можетъ отправиться взломать двери запертаго на ночь магазина, или, набросивъ платокъ на вашъ краснорѣчивый ротъ, удачнымъ coup de saint François очистить ваши карманы. По нынѣшнимъ безбожнымъ временамъ нельзя ходить ночью безъ револьвера. Чего смотрятъ полиція и духовенство? Духовенство дѣлаетъ все, отъ него зависящее... но церкви пустѣютъ. Полиція тоже старается и... тюрьмы пополняются. Но невозможно усадить въ тюрьму всѣ плоды соціальной антиноміи: жажды наслажденій, привитой примѣромъ «высшихъ», и экономической безнадежности.
Подобная антиномія можетъ довести до бѣшенства. Если бы Равашоль и Анри вѣрили въ бога!
Духовные и свѣтскіе хранители общества не вѣрятъ Ле-Дантеку, будто атеистъ обезоруженъ въ борьбѣ: «нѣтъ, чертъ побери, пусть анархистъ по вашему непослѣдователенъ, однако онъ исходитъ изъ вашего атеизма, онъ говоритъ: разъ бога нѣтъ, слѣдовательно, должна быть справедливость на землѣ, а такъ какъ ея мѣсто занято буржуазными постройками, то подавайте сюда динамитъ». Вотъ почему духовные и свѣтскіе попы набросились яростно на бѣднаго біолога съ его безоружнымъ атеизмомъ.
Но пролетаріатъ, сначала въ лучшихъ своихъ элементахъ, а потомъ все болѣе во всей своей массѣ — нашелъ исходъ изъ антиноміи, онъ поборолъ безнадежность личнаго положенія лучезарной надеждой, сіяющей его классу. Отъ этого, конечно, не легче Фламмаріону. Онъ говоритъ объ апашахъ, но на дѣлѣ соціалисты ему страшны.
Зато отъ этого много легче пролетарію. Онъ находитъ свою долю наслажденія. Онъ учится, онъ дѣятеленъ, радостно, дружно общается съ массой своихъ товарищей, онъ чувствуетъ гордость четвертаго сословія, о которой такъ прекрасно говорилъ Лассаль, онъ упоенъ борьбой за высочайшій идеалъ, какой когда либо свѣтилъ человѣчеству.
И все это иллюзіи, иллюзіи, кричатъ мнѣ.
Позвольте: наслажденіе никогда не можетъ быть иллюзіей. Нѣтъ ничего менѣе иллюзорнаго. Непосредственный опытъ единственно достовѣренъ. Если я говорю вамъ: я наслаждаюсь, вы никогда не увѣрите меня, что это иллюзія. И смотрите: эти наслажденія, пролетарскія наслажденія не оскотиниваютъ, не разрушаютъ, не отражаются болѣзненнымъ потомствомъ, не принижаютъ силу жизни,—наоборотъ, укрѣпляютъ и ростятъ ее и все освѣщаютъ ласковымъ теплымъ лучомъ.
Это реализмъ наслажденія. Пусть фатумъ, но есть наслажденіе, и ему я говорю свое да. Пролетарій нашелъ въ соціальной борьбѣ свое высшее наслажденіе. Вы утверждаете, что нелѣпо смертному радоваться цѣлямъ, которыя не осуществятся при его жизни. А вотъ онъ радуется. Г. біологъ, ваше дѣло не предписывать фактамъ, какими они должны быть, а объяснить ихъ. Объясните же: пролетарій не вѣритъ въ бога, считаетъ, что жизнь едина и притомъ реальна (матеріальна), въ потустороннее не вѣритъ, но въ будущее вѣритъ, а оттуда льется ему въ сердце свѣтъ утренній.
И это явленіе возникло необходимо. Согласенъ съ вами. Матеріальная необходимость выковала это настроеніе мірочувствованія. Но что изъ того? Пролетаріи говорятъ жизни: «да».
Вы утверждаете: фатумъ царитъ въ исторіи, это фатумъ, это бездушный процессъ дергаетъ ниточки, и ты, бѣдный, иллюзіями питающійся пролетарій движешься.
Du glaubst zu schieben, und du wirst geschoben, Perbacco, да я думаю, что движу и вижу этотъ фактъ. Я знаю, что меня движетъ стихійная сила, но... если бы у меня была свободнѣйшая воля, представьте, другъ Феликсъ, я двигался бы и двигался все въ томъ же направленіи. Итакъ woge die Welle, исторія несетъ меня туда, куда стремится и мое сознаніе. Ле-Дантекъ! вы хотите огорчить насъ извѣстіемъ, что это сильный потокъ несетъ насъ навстрѣчу солнцу? Ле Дантекъ, мы рады этому. И я все больше думаю, что съ Вашимъ монизмомъ что-то неладно. Ибо ему слишкомъ побѣдоносно противорѣчитъ атеистическая практика пролетаріата.
Вернемся же теперь къ нашему атеисту-біологу и посмотримъ, нѣтъ ли порока въ устояхъ его монизма? Не возможенъ ли синтезъ детерминизма и творчества, матеріи и идеала? Не приблизился ли къ этому синтезу именно пролетаріатъ? (Марксъ, Энгельсъ, Дицгенъ, какъ его выразители). Мимоходомъ поставимъ и такой вопросъ: не искажаютъ ли пролетарскій монизмъ тѣ, кто, не задумываясь о дальнѣйшихъ выводахъ, хотятъ держать его въ оковахъ стараго ржаваго матеріализма, которому поклоняется и нашъ Феликсъ Ле-Дантекъ (хотя онъ это пытается отрицать). Вотъ толпа вопросовъ, въ которыхъ мы постараемся коротко разобраться.
Матеріалистическій монизмъ и монизмъ пролетарскій
Присмотримся же ближе къ «послѣдовательному монизму» нашего автора.
Самъ онъ заявляетъ, между прочимъ, что онъ не матеріалистъ, пересталъ имъ быть, убѣдившись въ томъ, что матеріализмъ метафизиченъ: «Лишь мало по малу я приходилъ къ мудрости, говоритъ онъ, изъ метафизика-матеріалиста я превратился, строго говоря, въ агностика. Глубоко убѣжденный въ моей немощи, я не менѣе убѣжденъ въ абсурдности вѣрованій въ бога».
Съ такимъ прогрессомъ нельзя поздравить. И мы знаемъ какъ легко матеріалисты обрушиваются въ ignoramus и ignorabimus. Дѣйствительно, достигнувъ сократовскаго смиренія, Ле-Дантекъ въ существенномъ остался матеріалистомъ, ставъ въ добавокъ агностикомъ.
Постараемся изложить его монизмъ его же собственными словами.
«Различныя уравненія, говоритъ онъ, языкъ химическихъ потенціаловъ, пущенный въ оборотъ Джиббсомъ, позволяютъ предвидѣть торжество универсальной механики, которая обоснуетъ самый полный и самый прекрасный монизмъ, наиболѣе удовлетворяющій разуму; но современный монизмъ, тотъ, который противополагаетъ себя дуализму, не имѣетъ ничего общаго съ осуществленіемъ этой грандіозной мечты. Вотъ формула, которая кажется мнѣ удовлетворительной и не содержащей ни одного метафизическаго понятія: во вселенной не происходитъ ничего человѣчески познаваемаго безъ измѣненія чего-либо доступнаго измѣренію» (Atheisme 165).
«Когда дѣло идетъ о какихъ бы то ни было внѣшнихъ для меня явленіяхъ, я просто заявляю, что для меня, какъ мониста, всякія неизмѣняющіяся величины дуалистовъ могутъ проявлять себя лишь какъ неизмѣримыя вещи».
«Если я послѣдовательный монистъ, то я долженъ думать, что и мои собственныя мысли и чувства не могутъ происходить безъ измѣненія чего-либо измѣримаго, т. е. доступнаго объективному, научному изслѣдованію, и что поэтому мои внутреннія переживанія не абсолютно недоступны для посторонняго наблюдателя, которому было бы возможно научно познать ихъ черезъ посредство измѣренія измѣримыхъ явленій, ихъ сопровождающихъ» (стр. 168 и 169).
«Рѣзкая разница между дуалистами и монистами можетъ быть выражена такъ: для первыхъ френографъ и френоскопъ (при помощи котораго психическія переживанія могли бы быть объективно наблюдаемы и выражены въ числахъ), абсолютно немыслимъ, для вторыхъ безусловно мыслимъ» (стр. 197). До сихъ поръ въ монизмѣ Ле-Дантека нѣтъ еще ничего специфически матеріалистическаго: все, что онъ тутъ говоритъ, устанавливаетъ лишь наличность психофизіологическаго параллелизма, который признается всѣми эмпириками.
Дальше Ле-Дантекъ уклоняется въ матеріализмъ, повидимому не отдавая себѣ въ этомъ яснаго отчета.
Онъ начинаетъ разсуждать о томъ, какъ воспринималъ бы звуковыя впечатлѣнія глухой и приходитъ къ такому выводу: «Звукъ есть эпифеноменъ тѣхъ колебаній, которыя принято называть звуковыми, глухіе могли бы изучать эти колебанія такъ же хорошо, если бы звука, какъ таковаго, не существовало вовсе... Глухой, изучивши звуковыя явленія глазами и констатировавъ ихъ непреклонный детерминизмъ, былъ бы очень удивленъ, если бы мы ему сказали, что эти явленія имѣютъ свойства, ему совершенно неизвѣстныя и переполняющія радостью другихъ сочеловѣковъ; но сильный своимъ изученіемъ вибрацій, онъ утверждалъ бы съ полнымъ основаніемъ, что качества, неизвѣстныя глухимъ, не играютъ никакой роли въ цѣпи акустическихъ феноменовъ; законы остаются тѣми же для распространенія волны въ воздухѣ, звучатъ ли они или не звучатъ (т. е. слышитъ ли ихъ кто-нибудь или нѣтъ). Итакъ, звукъ есть эпифеноменъ вольнообразныхъ колебаній воздуха и мы должны быть достаточно скромны, чтобы допустить, что ничто не измѣнилось бы въ нихъ, если бы никакого слушателя не существовало бы» (200).
«Точно также и сознаніе индивида, наблюдаемаго для наблюдателя есть эпифеноменъ, связанный зарегистрированными послѣдними измѣримыми измѣненіями. Но для мониста ничто въ человѣкѣ не измѣняется безъ измѣненія чего либо измѣримаго, слѣдовательно, для мониста эпифеноменъ сознанія безразличенъ для объективной исторіи міра».
Какой-то анонимный корреспондентъ замѣтилъ Ле-Дантеку по поводу этихъ его выводовъ: «монистъ эпифеноменистъ, это монистъ, который еще не научился мыслить монистически». Замѣчаніе довольно вѣрное.
Первое положеніе Ле-Дантека таково: всѣ психическія явленія имѣютъ свои коррелаты въ явленіяхъ физіологическихъ. Это положеніе всѣхъ позитивистовъ.
Второе положеніе: наблюдатель, постигающій одни лишь физіологическія (и вообще физическія) явленія, можетъ построить непрерывную картину міра, ничто не укроется безслѣдно отъ его глазъ и ничто не останется лишеннымъ механическаго достаточнаго основанія. Принимающіе первое положеніе должны принять и второе.
Третье положеніе: слѣдовательно, психическія явленія безразличны для объективной исторіи міра. Вотъ тебѣ и на. Откуда сіе? Можно отразить оптическій міръ (допустимъ это на минуту) на неизмѣримой фотографической пластинкѣ. Онъ будетъ лишенъ красокъ, онъ будетъ сѣръ, но по своему полонъ; значитъ ли это, что эпифеноменъ красочности лишенъ всякаго объективнаго значенія въ объективномъ образѣ міра? Напротивъ, взятый «объективомъ» міръ будетъ бѣднѣе «объективнаго», бѣднѣе всякаго реальнаго содержанія зрительнаго опыта, это будетъ схема, субъективное, блѣдное отраженіе міра.
Можно ли изобразить міръ въ видѣ столь же непрерывной цѣпи психическихъ явленій? Можно ли создать цѣлостную психическую картину міра? Это остается спорнымъ, но вѣроятнымъ. На этомъ базируетъ, между прочимъ, во многомъ намъ чрезвычайно близкій эмпиріомонизмъ. Но достовѣрно одно, что Ле-Дантековская схема, сдѣланная глухимъ, или Локковская схема, сдѣланная глухо-слѣпымъ, тактильнымъ человѣкомъ, суть лишь упрощенія человѣчески-даннаго, человѣчески объективнаго міра, схемы субъективныя въ высшей мѣрѣ. Изъ того, что намъ удобно прибѣгать къ этой схемѣ, не слѣдуетъ, чтобы она была сущностью вещей, а все внѣ ея находящееся—эпифеноменомъ, лишеннымъ значенія. Человѣкъ видитъ тѣни на экранѣ: онѣ развертываются непрерывной цѣпью, все въ нихъ имѣетъ достаточное основаніе. «Голубчикъ, говорятъ человѣку, твои тѣни отбрасываются живыми людьми, движущимися между фонаремъ и экраномъ». «Пусты для меня тѣ люди, эпифеномены, еслибы ихъ и вовсе не существовало, ничто не измѣнилось бы въ игрѣ тѣней». Конечно, наблюдатель вправѣ строить себѣ схему міра, исходя изъ того, что ему кажется понятнѣе, въ особенности же, что ему кажется точно измѣримымъ, но дѣлать отсюда выводъ, что это точно измѣримое есть сущность міра, а остальное эпифеноменъ, значитъ быть метафизикомъ—матеріалистомъ.
Ле-Дантекъ дѣлаетъ кое-какія оговорки, но въ существенномъ онъ метафизикъ-матеріалистъ и это приводитъ его логически къ пессимизму, ибо «пославъ» «духовное» къ чорту, или «въ міръ эпифеноменовъ», онъ естественно сдѣлалъ міръ непривлекательнымъ. Что можетъ быть сѣрѣе и скучнѣе міра Локка? Краски, ароматы, звуки—краса міра—въ немъ не существуютъ. И это объективный міръ?
Нашъ объективный міръ, конечно, не таковъ. Въ общую его картину мы беремъ всѣ его явленія, какъ равныхъ согражданъ, и перестаемъ отдѣлять фотографическіе нумены отъ полубытія феноменовъ. Міръ насквозь феноменаленъ.
Мы еще вернемся къ вопросу объ отношеніи психики и физики въ теченіе этой статьи. Пока намъ достаточно установить наклонъ Ле-Дантека къ матеріализму, объясняющій намъ и то, почему детерминизмъ его носитъ на себѣ скучно-механическія черты.
И это несмотря на то, что Дантекъ какъ будто ясно различаетъ фатализмъ отъ детерминизма. «Детерминисты полагаютъ, что все закономѣрно опредѣлено, т. е. что состояніе міра въ данный моментъ необходимо вытекаетъ изъ состоянія міра въ предшествующій моментъ. Но само собой разумѣется, что и животныя, и люди принимаются при этомъ какъ части міра, и состоянія и измѣненія ихъ играютъ извѣстную роль во вселенскомъ концертѣ. Также разсуждаетъ и фаталистъ, но онъ оставляетъ себя въ сторонѣ и разсматриваетъ себя, какъ безполезное колесо въ великой машинѣ, а такъ какъ наши идеи являются факторомъ нашихъ дѣйствій, то фаталистъ терпитъ ущербъ отъ самого своего фатализма» (стр. 63).
Итакъ, мы не «безполезное колесо въ машинѣ»? И, даже, «наши идеи» не безразличны для «объективной исторіи міра»? И, однако, весь пессимизмъ Ле-Дантека базируетъ именно на признаніи безсмысленной фатальности міра и торжества въ немъ смерти, не дающаго права на постановку отдаленныхъ цѣлей.
Дѣло въ томъ, что реалистическій монизмъ пробивается сквозь монизмъ матеріалистическій у нашего автора, но не въ состояніи пересилить его.
Онъ понимаетъ также идею относительной свободы единственно мыслимой. Ибо быть свободнымъ, значитъ, быть самимъ собою, опредѣляться въ своихъ поступкахъ и судьбахъ импульсами своего психофизическаго организма. Свобода отъ этихъ импульсовъ, абсолютная свобода отъ самого себя, реагирующая не на отдѣльныя воздѣйствія среды, а въ пустомъ пространствѣ — одна изъ абсурднѣйшихъ и пустѣйшихъ фикцій метафизики. Ле-Дантекъ знаетъ это. «Вмѣсто выраженія «быть свободнымъ» я предпочелъ бы выраженіе «дѣйствовать свободно» или «человѣчить свободно» (hommer librement), т. е. дѣйствовать сообразно нашей природѣ съ причинами, заключающимися внутри насъ; въ этомъ случаѣ свобода равнозначуща со здоровьемъ».
Послѣднимъ выводомъ Ле-Дантекъ безобразно спутываетъ свою мысль. Нѣтъ, свобода равнозначуща не со здоровьемъ только, а съ могуществомъ, властью. Но къ этому мы еще подойдемъ. Пока же замѣтимъ еще, что «hommer», по Ле-Дантеку, очень много значитъ. Такъ, онъ заявляетъ, что въ сущности его книга, какъ и всякая другая — безцѣльна, и если онъ ее пишетъ, то поступаетъ какъ яблоня, которая, давая яблоки, не думаетъ о цѣли.
Это ужасное приниженіе понятія «hommer». Въ I томѣ «Капитала» Марксъ превосходно различаетъ человѣческую работу отъ работы пчелы. Проявленія жизни пчелы опять-таки и въ томъ же направленіи далеко превосходятъ проявленія жизни яблони. Ле-Дантекъ, какъ плохой діалектикъ, все бросаетъ въ кучу.
Такъ можетъ поступать человѣкъ, не убѣдившійся еще въ нелѣпости идеи абсолютной свободы. Для позитивиста, понимающаго слово свобода реалистически, камень, дерево, животное и человѣкъ — четыре разныя ступени въ длинной лѣстницѣ развитія къ свободѣ. Камень проявляетъ минимально свою природу въ столкновеніяхъ со средой, человѣкъ максимально, камень въ высокой степени пассивенъ, человѣкъ въ высокой степени активенъ. Между ними нѣтъ принципіальной пропасти, но вслѣдствіе этого нельзя забывать градацій.
Матеріалистическое (вовсе не свойственное всякому монисту) приниженіе понятія hommer сквозитъ и въ безобразномъ преувеличеніи Ле-Дантекомъ значенія наслѣдственности. «Мое нравственное сознаніе говоритъ онъ, напримѣръ, есть унаслѣдованное резюмэ соціальныхъ необходимостей, пережитыхъ моими предками. Именно ихъ слѣды называю я своимъ моральнымъ сознаніемъ».
Такъ могъ говорить, пожалуй, какой-нибудь троглодитъ, у котораго наслѣдственность колоссально преобладала надъ измѣнчивостью, но эволюціонисту и человѣку XX столѣтія не приличествуетъ такое забвеніе измѣнчивости. Каждый изъ насъ, подобно фельдмаршалу Суворову, можетъ воскликнуть: «Предки! предки! Я, ваше превосходительство, самъ предокъ-съ»! Да, мы продолжаемъ, и притомъ съ чрезвычайной подвижностью, слѣдовательно, свободой, работу предковъ,—на унаслѣдованной основѣ новые соціальные факты, новыя познанія пишутъ новыя письмена и стираютъ старыя.
Не монизмъ и не его логика, а остатки матеріалистическаго схематизма привели Ле-Дантека къ выводу: «Когда дѣло идетъ о цѣли жизни, объ идеалѣ, монистъ вынужденъ заявить, что единственной цѣлью жизни является смерть, полная смерть».
Всѣ ошибки Ле-Дантека сводятся къ недостаточно широкому и живому реализму.
1) Онъ не доходитъ до конца въ анализѣ детерминизма, не вникая въ сущность взаимозависимости феноменовъ вселенной.
2) Онъ не вникаетъ въ смыслъ и суть развитія жизни человѣческаго вида и человѣческаго общества, въ силу чего жизнь распадается для него исключительно на индивидуальныя существованія, которыя, конечно, оканчиваются смертью.
3) Онъ не вникаетъ въ суть взаимозависимости физіологіи нервной системы и техники.
Разсмотримъ его ошибки со всѣхъ этихъ трехъ сторонъ.
I
Послушаемъ, что говоритъ о вселенной и ея детерминизмѣ такой монистъ, какъ Дицгенъ: «Вещи должно разсматривать діалектически, т. е. въ ихъ единовременной взаимной связи и въ ихъ взаимопослѣдовательности. Вещи являются взаимно причинами и слѣдствіями, занимая мѣсто рядомъ другъ съ другомъ въ пространствѣ и времени. Онѣ не отдѣлимы другъ отъ друга ни въ прошломъ, ни въ настоящемъ, ни въ будущемъ. Матерія и духъ, сила и вещество суть лишь свойства того же Универса. Главное дѣло не въ томъ, что возникло раньше и что позже, хотя и это изслѣдованіе не лишено значенія. Главное дѣло въ томъ, что они не мыслимы одно безъ другого и каждое порознь безъ цѣлаго. Вещь, вырванная изъ цѣлаго, перестаетъ существовать. Она существуетъ лишь поскольку она дѣйствуетъ и проявляется» («Das Wesen d. mens. Kopfar». с. 65). «Каждая часть вселенной есть ограниченная часть безграничнаго; она въ одно и то же время ограниченна и безгранична, каждая часть есть отдѣльная часть, неотдѣлимая однако отъ цѣлаго. Такою частью является и человѣческій духъ».
Итакъ, вещь существуетъ лишь поскольку она дѣйствуетъ и проявляется, т. е. вліяетъ на остальныя вещи и видоизмѣняетъ ихъ. Существовать значитъ дѣйствовать, проявляться опредѣленнымъ образомъ, быть собою, быть свободнымъ. Все сущее свободно.
«Постойте, не торопитесь», говоритъ мнѣ матеріалистическій детерминистъ: «прежде всего дѣйствія данной вещи (силы, это все равно) не свободны уже потому, что проявленія ея въ другихъ вещахъ опредѣляются свойствами этихъ другихъ вещей, объектовъ ея воздѣйствія». Совершенно вѣрно. — «Во-вторыхъ, самая ея природа опредѣляется прошлымъ и рядомъ существующими вещами, ее, такъ сказать, формирующими». — И это вѣрно. Но замѣтьте, если вы отрицаете за вещью А возможность произвольно измѣнять вещи В, С, Д, такъ какъ онѣ, такъ сказать, оказываютъ сопротивленіе и отражаютъ ее каждая по своему, то вы должны признать равныя права и за вещью А, и она тоже видоизмѣняетъ „воздѣйствія другихъ вещей сообразно своей сущности. Итакъ, всѣ вещи не свободны, поскольку связаны взаимной свободой. Ни дать, ни взять идеальная демократія. «Это хитро, но это софизмъ», возражаетъ фаталистъ, вообразившій себя детерминистомъ. «Вы метафизически допускаете какой-то резидуумъ, какую-то эссенцію въ вещахъ, которую называете ихъ природой, но всѣ вещи возникаютъ и природа ихъ насквозь детерминирована условіями ихъ возникновенія». — «Я страшно какъ боюсь оказаться метафизикомъ и торжественно отрекаюсь отъ всякой эссенціи. Нѣтъ, вещь есть для насъ только связь внѣшнихъ воздѣйствій; скажемъ такъ: вслѣдствіе взаимодѣйствія силъ В, С, Д, возникъ нѣкоторый своеобразный узелъ ихъ взаимодѣйствія, пунктъ пересѣченія ихъ вліяній. А въ моментъ возникновенія своего, самимъ актомъ своего возникновенія, А начинаетъ проявлять свою сущность новую, иначе оно не было бы А. Но и В, и С, и Д суть такіе же пункты пересѣченія другихъ силъ. Самое сложное оказывается своеобразной комбинаціей явленій элементарныхъ. Мы опускаемся въ пучину наиэлементарнѣйшаго, быть можетъ, двухъ разновидностей единой энергіи, но нигдѣ не встрѣчаемъ рабства, фатума, повсюду свобода: свободно борются силы и изъ «борьбы» или «брака» ихъ рождаются новыя сложнѣйшія явленія, сложная форма энергіи, матерія, усложняющійся рядъ химическихъ элементовъ, физическихъ тѣлъ и т. д. Но ни одна вещь, ни одна сила, ни одно явленіе не есть «ноль», а всякое есть «само», ибо, еслибы вещи и силы были нулями, то нулемъ была бы вся вселенная. Я детерминированъ феноменами вселенной, значитъ, они способны детерминировать, значитъ и я способенъ детерминировать, значитъ вселенная есть борба свободъ, изъ которыхъ естественно возникаетъ необходимость, какъ результатъ взаимоограниченій явленій. Природа есть борьба. Степень свободы есть степень мощи. Я тѣмъ свободнѣе, чѣмъ больше интересующій меня результатъ опредѣляется моей частной природой, и чѣмъ меньше частнымъ природамъ внѣшнихъ мнѣ, сталкивающихся со мною, силъ и вещей удается затмить мою природу». Такъ отвѣтилъ бы я детерминисту съ фаталистической окраской. Природа вся свободна. И иной свободы нельзя себѣ представить. Свобода всѣхъ означаетъ ограниченность свободы каждаго. Фаталистъ и буржуа этого не понимаютъ. Это трудно понять даже демократу, который отъ времени до времени нюнитъ по поводу подавленія большинствомъ меньшинства; но соціалистъ легко проникаетъ въ эту тайну природы: она есть полная свобода. То, что мы испытываемъ, какъ рабство, есть меньшая степень свободы. Насъ принуждаютъ, мы недостаточно сильны. Могучій — свободенъ. Человѣкъ сознательно жаждетъ мощи, и потому создалъ понятіе рабства, необходимости,—понятія, рожденныя сознаніемъ разстоянія отъ присущей уже намъ степени мощи до степени желанной, чаемой.
Ле-Дантекъ плохо понимаетъ это, иначе онъ больше заинтересовался бы міромъ. Міръ—борьба, исходъ которой никому не извѣстенъ.
Да, говорятъ мнѣ, но онъ опредѣленъ первоначальнымъ сочетаніемъ міра, первымъ взаимоотношеніемъ силъ.
Да гдѣ оно, это первое взаимоотношеніе? Детерминистъ-фаталистъ, въ сущности, всегда рисуетъ себѣ въ фантазіи Господа-Бога, кинувшаго взглядъ на первое взаимоотношеніе силъ, пощелкавшаго счетами, повертѣвшаго циркулемъ и вычислившаго формулу всего грядущаго. Но этого чудовищнаго математика не существуетъ и никакая формула не можетъ обнять безконечнаго. Безконечный разумъ есть contradictio in adjecto, а для всякаго конечнаго разума природа останется полной сюрпризовъ. Безъ начала и безъ конца развертывается борьба, танецъ силъ единой энергіи, раздробленной на безконечность существъ,—единой энергіи, которая поетъ:
«Такъ на станкѣ преходящихъ вѣковъ «Тку я живую одежду боговъ».
А боги кто? Они цѣликомъ сводятся къ своей живой одеждѣ, какъ золотые эфоды, ризы, которымъ поклонялись древніе евреи.
II
Среди другихъ феноменовъ мы находимъ и жизнь, т. е. живую матерію, организмы. Жизнь, конечно, примыкаетъ къ другимъ феноменамъ, никакого принципіальнаго скачка тутъ нѣтъ.
Объяснить мнимую пропасть, существующую между кристаллами и коллоидами и живою протоплазмою не такъ трудно.
Теорія эволюціи въ послѣдніе годы сдѣлала два важныхъ пріобрѣтенія. Во-первыхъ, новыя открытія въ области физики и химіи позволяютъ распространить законы Дарвина (подборъ) и за предѣлы органическаго міра. Во-вторыхъ, изслѣдованія Де-Фриза и др. подчеркиваютъ весьма интересныя стороны дарвинизма, остававшіяся въ тѣни.
Эмпедоклъ былъ очень близокъ къ истинѣ со своимъ миѳологическимъ изображеніемъ хаоса: это тьма тѣлъ всякихъ уродливыхъ формъ, всякихъ случайныхъ комбинацій, которыя безпрестанно гибнутъ, именно потому, что не приспособлены къ средѣ, не могутъ отстоять своего существованія. Выживаетъ лишь взаимно приспособленное, и хаосъ постепенно становится космосомъ. Мы знаемъ теперь, что не только устойчивость органическихъ видовъ есть иллюзія, порожденная поверхностнымъ и слишкомъ кратковременнымъ наблюденіемъ, мы знаемъ, что и формы энергіи и основные элементы матеріи суть тоже «виды», возникающіе и проходящіе.
При этомъ иные виды (какъ въ органическомъ, такъ и въ неорганическомъ мірѣ) находятся въ состояніи неустойчивости, постоянно распадаясь или мѣняя свою природу. Результатомъ этого автоматическаго нащупыванія формъ бытія можетъ быть только, такъ сказать, самоопредѣленіе даннаго вида, отлитіе его въ форму относительно, при данныхъ условіяхъ, устойчивую. Де-Фризъ наблюдалъ растенія въ состояніи мутаціи, когда сѣмена ихъ давали начало особямъ, далеко расходившимся между собой, а благодаря супругамъ Кюри мы познакомились и съ химическими элементами, переживающими ту же безпокойную юность.
Такимъ образомъ, эволюціонирующая матерія (энергія) образуетъ длинную лѣстницу со ступенями, иногда довольно далеко отстоящими одна отъ другой. Промежуточныя звенья, какъ неустойчивыя, погибли.
Живая матерія, весьма сложные альбумины, отличаются высшей устойчивостью при необычайной неустойчивости. Геніально-діалектическая находка ощупью бредущаго бытія, раздѣлившагося на милліарды милліардовъ дѣтей, изъ которыхъ каждое отстаиваетъ полученное имъ лицо,—заключается именно въ этомъ соединеніи: жизнь устойчива благодаря неустойчивости своей. Податливая, она завоевываетъ. Она ѣстъ окружающее, претворяя его въ себя, а затѣмъ начиная преобразовывать его соотвѣтственно потребностямъ своего существованія и роста.
Мы ничего не говоримъ еще ни о сознаніи, ни о цѣли. Всѣ эти факты могъ бы констатировать фантастическій нечеловѣческій наблюдатель, которому и въ голову не приходило бы, что надъ этими явленіями—питанія, дыханія, движенія, размноженія и смѣны поколѣній, труда и прогресса (т. е. все большей силы опредѣлять явленія согласно своей природѣ, быть мощнымъ его опредѣлителемъ) кроется психика: мысли, чувства, воля и т. д. Жизнь весьма удивительный феноменъ даже внѣ соображеній о ея сознательности. И въ превосходныхъ трудахъ Ле-Дантека я нашелъ не мало интереснаго на ея счетъ. Однако, я и теперь считаю наиболѣе сжатой и полной формулировкой физической жизни ту, которую далъ Энгельсъ въ Анти-Дюрингѣ.
«Въ чемъ состоятъ явленія жизни, однородныя повсюду во всѣхъ живыхъ существахъ?» спрашиваетъ Энгельсъ и отвѣчаетъ: «Прежде всего въ томъ, что живое существо встрѣчаетъ наиболѣе подходящую матерію извнѣ и ассимилируетъ ее, при чемъ въ то же время другія части тѣла, болѣе ветхія, разлагаются и выбрасываются. Другія тѣла, неживыя, измѣняются, разлагаются и комбинируются также въ потокѣ естественныхъ явленій, но при этомъ упомянутыя тѣла перестаютъ быть тѣмъ, чѣмъ они были. Скала, разрушаясь, перестаетъ быть скалой, металлъ, окисляясь, превращается въ ржавчину. Но то, что въ живыхъ тѣлахъ ведетъ къ разрушенію, является для бѣлковыхъ веществъ основнымъ условіемъ жизни. Съ момента, когда постоянный обмѣнъ веществъ прекращается въ органическомъ тѣлѣ, оно перестаетъ быть бѣлковымъ веществомъ, оно разлагается, оно умираетъ. Жизнь, эта форма бытія бѣлковыхъ веществъ, состоитъ, слѣдовательно, главнымъ образомъ въ томъ, что она постоянно перестаетъ быть собою и постоянно остается собой».
«Геніальность» этого вида бытія засвидѣтельствована его дальнѣйшими успѣхами: цѣпью органической эволюціи вплоть до человѣка, соціально-экономическимъ прогрессомъ человѣка и его аспираціями относительно будущаго. Это была удачная комбинація. Но заброшенная среди другихъ явленій вселенной, она должна была сумѣть отстоять себя. Вся органическая эволюція есть длинная война за право жить. Изумителенъ рядъ приспособленій, я бы сказалъ, ухищреній бѣлковаго вещества, если бы не боялся, что меня упрекнутъ въ антропоморфизмѣ.
Но что же изъ этого? Какъ будто Ле-Дантекъ этого не знаетъ? Бѣда Ле-Дантека въ томъ, что онъ, хотя и эволюціонистъ, но не можетъ разсматривать явленій во всей ихъ исторической связи, прошлое и будущее у него распадаются, все это рядъ явленій, постоянно заканчивающихся смертью, а потому безсмысленныхъ. Между тѣмъ это не такъ.
Самый процессъ роста жизни, ростъ ея значенія въ мірѣ, ея мощи—грандіозенъ и глубоко интересенъ, притомъ онъ связанъ неразрывно, онъ цѣлостенъ. Изъ него выростаетъ исторія человѣчества, которое Ле-Дантекъ до странности игнорируетъ, съ судьбами котораго онъ вовсе не связываетъ индивидуальность. Къ Ле-Дантеку весьма примѣнимо замѣчаніе Энгельса объ изслѣдователяхъ матеріалистахъ вообще:
«Прекрасный духъ наблюдательности (изслѣдователей XIX вѣка) остался, къ сожалѣнію, проникнутымъ привычкой изслѣдовать явленія внѣ универсальной связи ихъ, разсматривая процессы и явленія природы порознь, изучая ихъ не въ движеніи, а въ покоѣ, какъ стойкія, а не какъ существенно измѣнчивыя, не въ ихъ жизни, а въ ихъ смерти».
Какъ это ни странно, но одинъ изъ послѣдовательнѣйшихъ дарвинистовъ нашихъ дней не понимаетъ до конца существенной измѣнчивости явленій, изучаетъ ихъ въ смерти, а не въ жизни. Явленіе соціально-экономическаго прогресса отъ него совершенно ускользаетъ, а безъ глубокаго пониманія этой вершины органической эволюціи она остается искалѣченной, не связанной съ нашими оцѣнками, съ міромъ нашихъ надеждъ и интересовъ, а потому не могущей разбить тяжелыя цѣпи пессимизма.
Экономическій матеріализмъ позволяетъ намъ разсматривать соціальный процессъ (предварительно по крайней мѣрѣ), какъ процессъ чисто физическій, процессъ внѣшнимъ образомъ наблюдаемой и, если угодно, совершенно измѣримой борьбы человѣчески организованныхъ силъ противъ внѣчеловѣческихъ,—среды.
Заимствуемъ у Энгельса же его поразительныя по отчетливости и мѣткости характеристики этого процесса.
«Съ точки зрѣнія Гегеля исторія человѣчества не является болѣе безформенной смѣной непрерывныхъ насилій, она становится проблеммой для мыслителя, который долженъ услѣдить въ ней развитіе человѣчества, вновь открывая его постепенный процессъ, идущій впередъ, вопреки уклоненіямъ въ сторону, и доказать существованіе глубокихъ регулирующихъ законовъ, проявляющихся сквозь сѣть кажущихся случайностей».
«Гегель не разрѣшилъ этой задачи, но огромная заслуга его заключается уже въ томъ, что онъ поставилъ ее».
И задача эта была придвинута къ своему рѣшенію неожиданнымъ для Гегеля путемъ. Задачу, которую онъ понималъ идеалистически, Марксъ передѣлалъ въ реалистическую, и тутъ выяснилась необходимость: «подвергнуть пересмотру всю исторію; результатомъ этого пересмотра явилась увѣренность, что вся исторія прошлаго человѣчества есть исторія борьбы классовъ, что сами эти борющіеся классы слагались въ зависимости отъ условій промышленности, торговли, словомъ, экономическихъ условій эпохи; что экономическая структура каждой эпохи является истиннымъ фундаментальнымъ принципомъ, уясняющимъ въ послѣднемъ анализѣ политическія и юридическія формы, философскія и религіозныя представленія эпохи. Такимъ образомъ, идеализмъ былъ изгнанъ изъ послѣдняго своего убѣжища».
Совершенно вѣрно. Но въ сущности произошло то же, что у Фейербаха съ религіей. Фейербахъ доказалъ, что сущностью религіи является антропологія. Въ глазахъ теолога это означаетъ, что онъ принизилъ теологію до степени антропологіи. Самъ же Фейербахъ отлично сознавалъ, что онъ, напротивъ, антропологію возвелъ на степень религіи. Марксъ и Энгельсъ изгнали идеализмъ изъ исторіи, идейное развитіе человѣчества они свели къ его экономическому развитію, но тѣмъ самымъ они подняли смыслъ и значеніе экономическаго прогресса до высоко идеалистической цѣнности, я бы сказалъ, до религіозной цѣнности.
Останемся при, такъ называемомъ, «объективномъ» наблюденіи фактовъ, т. е. не будемъ вмѣшивать сознаніе и оцѣнки въ картину міра. Будемъ говорить о сознаніи такъ, какъ говорятъ о немъ, по свидѣтельству Ле-Дантека, біологи, т. е. разумѣя подъ этимъ словомъ лишь опредѣленные процессы въ нервной системѣ организмовъ, обусловливающіе собою ихъ движеніе. Припомнимъ, что быть свободнымъ, по самому Ле-Дантеку, значитъ hommer librement, свободно проявлять свою человѣческую природу. Ле-Дантеку кажется, что при этихъ предпосылкахъ и опредѣленіяхъ слово свобода однозначуще со словомъ здоровье. Мы указали уже, что оно однозначуще съ понятіемъ «экономическая мощь», сила, власть надъ природой.
А теперь вернемся къ Энгельсу и его общимъ описаніямъ историческаго процесса.
«Гегель первый правильно представилъ соотношеніе свободы и необходимости. Для него свобода есть познаніе необходимости. „Необходимость слѣпа лишь до тѣхъ поръ, пока не познана“. „Свобода заключается не въ воображаемой независимости отъ законовъ природы, но въ признаніи этихъ законовъ и въ возможности принудить ихъ служить намъ согласно плану, преднамѣренной цѣли“.
Оставимъ въ сторонѣ преднамѣренный планъ, если угодно Ле-Дантеку, но фактъ останется фактомъ: организмъ, приспособляясь къ средѣ, начинаетъ активно видоизмѣнять ее, такъ что результаты его „измѣримыхъ движеній“ оказываются объективно благопріятными для роста его и жизни и позволяютъ ему „hommer plus librement qu'auparavant“.
Будемъ помнить, что подъ познаніемъ мы пока будемъ разумѣть не психологическій, а физическій актъ: наличность объективно цѣлесообразныхъ (и все болѣе цѣлесообразныхъ) реакцій организма на воздѣйствіе среды. И теперь послушаемъ Энгельса дальше.
„Свобода сводится къ власти, основанной на познаніи естественныхъ необходимостей, къ власти надъ нами самими и надъ внѣшней природой, она является, такимъ образомъ, необходимымъ продуктомъ исторіи. Первые люди, едва отличаясь отъ остальнаго животнаго царства, были столь же лишены свободы, какъ и животныя, но каждый культурный прогрессъ есть шагъ къ свободѣ“. И дальше слѣдуетъ дивная страница „религіозной экономики“. Скажу такъ, рискуя вызвать улыбку, „нерелигіознаго читателя“.
„На порогѣ исторіи человѣчества мы находимъ открытіе трансформаціи психологическаго движенія въ теплоту, продуцированіе огня посредствомъ тренія; концомъ пройденной эволюціи является открытіе трансформаціи теплоты въ механическое движеніе: паровая машина“.
Несмотря однако на гигантскій освободительный процессъ, совершаемый паровой машиной въ обществѣ, процессъ не развернувшійся еще и на половину,—нельзя все же сомнѣваться, что открытіе огня превосходитъ по своему освобождающему значенію открытіе паровой машины. Оно впервые дало человѣку власть надъ природой, оно окончательно отдѣлило его отъ животнаго царства... Но паровая машина, какъ представительница всѣхъ опирающихся на нее производительныхъ силъ, сдѣлаетъ впервые возможнымъ соціальный строй, не заключающій въ себѣ классовыхъ различій, не принуждающій къ постояннымъ заботамъ объ индивидуальномъ существованіи, въ которомъ впервые можно будетъ говорить о настоящей человѣческой свободѣ, о существованіи гармоніи съ познанными законами природы“.
Итакъ, историческій процессъ есть реальное движеніе къ свободѣ, черезъ посредство экономіи, т. е. власти надъ природой, путемъ ея познанія.
Если вы хотите оцѣнивать жизнь, то перестаньте говорить объ индивидуальномъ бытіи и его концѣ, извольте разсматривать исторію природы, исторію жизни, исторію человѣчества и ея перспективы и тогда уже являйтесь къ намъ со своимъ пессимизмомъ.
Но сознаніе? Сознаніе все-таки является какимъ-то ненужнымъ наблюдателемъ?
Если-бы даже это было такъ, то и тогда было бы гораздо меньше причинъ для пессимизма, ибо нашъ наблюдатель, хотя и пассивный, наблюдалъ бы весьма интересный и увлекательный спектакль. Но сознаніе неразрывно связано съ наслажденіемъ и страданіемъ, съ волей и движеніями тѣла. Оно не пассивно. Признаніе же его эпифеноменомъ, признаніе въ объективномъ, научномъ, а не предварительномъ методологическомъ смыслѣ, стоитъ у Ле-Дантека на совершенно шаткой почвѣ.
Перейдемъ къ этому вопросу, къ третьей сторонѣ нашей критики, нашего противоположенія пессимистическому атеизму — живого критическаго реализма.
III
Явленія природы не только воспринимаются человѣкомъ, какъ таковыя, но окрашиваются при этомъ разнаго рода оцѣнками. И между самой, такъ сказать, откровенной, открыто-субъективной ихъ оцѣнкой и простымъ, въ человѣчески-возможныхъ предѣлахъ, объективнымъ констатированіемъ наличности данныхъ элементовъ въ данной связи имѣется еще рядъ прикрытыхъ оцѣнокъ, которыя весьма легко отнести къ «чистому опыту». Такова оцѣнка, обозначенная Авенаріусомъ, какъ «экзистенціальная».
Человѣкъ не признаетъ всякое явленіе бытіемъ, онъ различаетъ между дѣйствительнымъ бытіемъ и кажущимся, да еще усматриваетъ тутъ степени. Такъ, напримѣръ, живой Бисмаркъ былъ дѣйствительнымъ бытіемъ. Поразительный портретъ Бисмарка, сдѣланный Ленбахомъ, уже менѣе дѣйствительное бытіе, это художественное видѣніе, ein Schein, какъ выражаются нѣмцы. Плохая копія Ленбаха—искаженное бытіе, не заключающее въ себѣ живого дѣйствительнаго. Воспоминаніе, блѣдный образъ Бисмарка, носящійся передъ нами въ какомъ то другомъ полѣ, внѣ реальнаго пространства, уже совершенно и абсолютно лишено бытія, такъ какъ у картины есть субстратъ—полотна и краски, воспоминаніе же не матеріально. «Воздушное», «эфирное»—выраженія, которыя должны знаменовать собою слабыя степени бытія. Бееръ, ученикъ Маха, констатировавъ, что міръ для насъ есть прежде всего комплексъ ощущеній, замѣчаетъ: «быть можетъ, этотъ міръ покажется читателю слишкомъ воздушнымъ».
Человѣкъ только тогда склоненъ признать что нибудь основательно дѣйствительнымъ, когда ударится объ это нѣчто лбомъ. Чѣмъ тяжеле вещи, тѣмъ дѣйствительнѣе. Между тѣмъ всякое бытіе есть бытіе. Оно можетъ быть продолжительнымъ или мимолетнымъ, тѣлеснымъ или безтѣлеснымъ, богатымъ свойствами или крайне бѣднымъ и блѣднымъ, но оно есть бытіе. Оно иллюзорно, оно представляется кажущимся, когда ему приписываютъ такія свойства, какихъ въ немъ нѣтъ, но бытія его это не умаляетъ. Ленбаховскій Бисмаркъ кажется живымъ, но онъ не живой, а нарисованный. Какъ нарисованный онъ существуетъ. Плохая копія выдаетъ себя за портретъ Бисмарка, на самомъ дѣлѣ это «неизвѣстный», но, какъ изображеніе человѣкоподобнаго лица—она бытіе. Воспоминаніе безтѣлесно, не занимаетъ, какъ таковое, мѣста въ пространствѣ, но существуетъ съ совершенной несомнѣнностью, хотя и въ другомъ полѣ.
Опредѣленіе реальности «по вѣсу» есть смѣшеніе понятій. И каждый легко сознаетъ это, но на практикѣ постоянно впадаетъ въ то же дѣтское и на видъ столь смѣшное заблужденіе. Одинъ выдающійся другъ мой, матеріалистъ по убѣжденію, въ видѣ возраженія на мои слова, что матерія не существуетъ, а существуютъ лишь явленія, сталъ стучать по стѣнѣ и говоритъ: «Вотъ оно, слышите? твердая матерія, подлинная». Ему представлялось, что явленія въ лучшемъ случаѣ могутъ быть киселеподобными, и что отрицая матерію, это само-настоящее бытіе, я отрицалъ именно твердость. Въ слѣдующую минуту онъ, конечно, самъ расхохотался своему аргументу.
Съ другой стороны, ушедшіе съ себя философы, рѣшившіе въ сердцѣ своемъ, что міръ есть ихъ представленіе, измѣряютъ степень реальности чистотой идеальности объектовъ. Чистая идея есть подлинная, неизмѣнная реальность, чистая матерія есть по-просту ничто. «Невозможно любить тѣло, пишетъ одинъ мистикъ XVII вѣка. Сегодня ты обнимаешь его, но оно таетъ, какъ снѣжная фигура въ рукахъ, морщится, темнѣетъ, горбится, теряетъ зубы и волосы, падаетъ и превращается въ тлѣнъ. Что такое тѣло, какъ не сонъ, который кажется медленно текущимъ, пока онъ тутъ, и быстролетнымъ, когда оглядываешься на него съ одной ногой въ гробу. Но душу можно любить. Ибо живъ Господь, крѣпко слово его. Мнимое естество—сонъ плоти моей, сонъ плотскихъ глазъ моихъ спадетъ, какъ пелена, и истинные очи духа моего увидятъ сонмъ содуховъ, окружающій Святое Сердце нетлѣнное, и узнаетъ среди дорогихъ содуховъ непреходяще прекрасную душу, сквозь плоть узнанную въ мимолетной встрѣчѣ земной».
Для Платона матеріальная дѣйствительность была міромъ тѣней. Онъ чувствовалъ такъ. Дѣйствительность онъ находилъ только въ своемъ разумѣ, въ наиабстрактнѣйшихъ идеяхъ, въ которыхъ, казалось бы, по матеріалистическому критерію, какъ разъ окончательно профильтровано всякое бытіе, и осталось одно ничто.
Брамины осмѣлились сказать это. Самое подлинное бытіе наиабстрактнѣйшая идея, бытіе безъ предикатовъ, но оно равнозначуще съ «ничто», а потому, все ничто, вообще ничего нѣтъ.
Въ отвѣтъ на это мы говоримъ: вообще все есть. Научно мы выбрасываемъ за бортъ экзистенціалъ и отдаемся живому реализму: все есть, надо только знать, въ какомъ взаимоотношеніи это все сосуществуетъ.
Въ матеріалистической же доктринѣ (которой придерживается и Ле-Дантекъ) объ эпифеноменальности сознанія и объективности физіологіи мы находимъ остатки стараго заблужденія.
Но Ле-Дантекъ можетъ имѣть другое основаніе. Онъ хочетъ считать подлинно-реальнымъ то, что измѣримо. Дѣйствительно, лишь измѣримое доступно совершенному т. е. тонкому познанію. Самъ великанъ Винчи говорилъ: «каждое человѣческое изслѣдованіе можетъ быть названо истиной научной лишь постольку, поскольку оно пользуется математическими доказательствами». И едва ли не величайшій геній современной науки, Максвель, поддерживаетъ: «познано то, что выражено въ удобной для вычисленій формулѣ».
Между тѣмъ для насъ, людей, измѣримыми и непрерывными являются лишь, такъ называемыя, физическія явленія, психологическія же прерывисты и не поддаются измѣренію.
Это даетъ полное право, опираясь на психофизіологическій параллелизмъ, на функціональную взаимозависимость нервно-мозговыхъ явленій и явленій сознанія, положить первыя въ основу изученія, какъ мы кладемъ колебаніе струны въ основу теоріи звука.
Но это лишь удобный методологическій пріемъ. Горе намъ, если мы, подобно Ле-Дантеку, умозаключимъ отсюда, что измѣримое бытіе есть подлинное бытіе, и сознаніе потому есть нѣчто toto coelo, отличное, странное, ненужное. Это прямой путь къ пессимизму и внутренней раздвоенности.
Дицгенъ, быть можетъ, первый сознаЛъ и ярко выразилъ равноправіе всѣхъ явленій. Дицгенъ рѣзко протестовалъ противъ матеріализма, который то хочетъ объяснить сознаніе изъ матеріи, какъ будто это возможно и кому-то нужно, то горестно заявляетъ, что сознаніе изъ матеріи необъяснимо, какъ будто это не ясно само собою и какъ будто въ этомъ есть что-то горькое. «Матеріализму матеріи» онъ противопоставляетъ соціалистическій матеріализмъ, который опредѣляетъ слѣдующими словами:
«Соціалистическій матеріализмъ подъ «матеріей» понимаетъ не только вѣсомое и осязаемое, но и все реальное,—все, что содержится въ универсумѣ, а вѣдь въ немъ содержится все, ибо все и универсумъ—это только два названія одного и того же. Соціалистическій матеріализмъ хочетъ охватить все однимъ понятіемъ, однимъ словомъ, однимъ классомъ, безразлично, называется ли этотъ универсальный классъ дѣйствительностью, реальностью или матеріей». И въ другомъ мѣстѣ: «Если кого-нибудь смущаетъ обобщающее слово «матерія», то пусть онъ вмѣсто этого скажетъ «явленія». Тѣлеснымъ, физическимъ, чувственнымъ, матеріальнымъ явленіемъ называется тотъ общій рядъ, къ которому относится всякое существованіе, вѣсомое и невѣсомое, тѣло и духъ».
Махъ и Авенаріусъ многократно настаивали на равноправности психическаго и физическаго въ смыслѣ реальности. Разрушить окончательно искусственную преграду между духомъ и матеріею, построенную всякими дуалистами — это главная задача эмпиріокритицизма. Матеріалистъ напрасно называетъ себя монистомъ, со своей точки зрѣнія міра ему не объединить, и наиболѣе проницательные видятъ, что сознаніе остается за границами ихъ истиннаго научно-познаваемаго міра.
Какъ ученые они утѣшаются при этомъ, что это ничего не измѣняетъ въ ихъ универсально-механическихъ формулахъ, но это плохое утѣшеніе для живого человѣка. Изучаемый въ формулахъ міръ, тотъ міръ, который признается и познается матеріалистомъ стараго типа — лишенъ всякаго интереса, ибо принципіально бездушенъ. Что касается «соціалистическаго матеріализма», то онъ имѣется двухъ родовъ: одинъ, продолжающій традиціи Дицгена, другой, плохо замаскированный матеріализмъ XVIII вѣка.
Если эти послѣдніе матеріалисты избѣгаютъ безотрадныхъ и философски бѣдныхъ выводовъ Ле-Дантека или Флоберовскаго сатаны (въ «Искушеніи св. Антонія»), то лишь вслѣдствіе счастливой способности безпечально качаться на поверхности философіи, не пытаясь заглянуть въ ея глубины [2].
Матеріалисты же Дицгеніанцы, матеріалисты живого реализма, могли бы съ удовольствіемъ удержать имя матеріалистовъ, слѣдуя совѣту Каутскаго и самого Дицгена, какъ яркое противопоставленіе живого реализма трансцедентному спиритуализму, но имъ приходится часто отказываться отъ этого удовольствія, чтобы не быть смѣшанными въ одну кучу съ доктринерами XVIII вѣка, попавшими въ XIX и съ упорствомъ и косностью старающимися задержать развитіе пролетарской философской мысли.
Правильно говоритъ Дришъ: «Догма матеріализма едва ли не опаснѣе для развитія науки, чѣмъ догма церковная, потому что она утверждаетъ, что она сама есть наука».
Она тѣмъ опасна, что многихъ приводитъ къ разочарованію въ наукѣ. Послѣдовательный матеріалистъ видитъ страшный разрывъ между своимъ необъятнымъ механизмомъ, своимъ бездушнымъ коловращеніемъ вещества и міромъ страстей и надеждъ человѣческихъ. Наука остается связанной съ жизнью лишь черезъ посредство ея колоссальной практической полезности, но она торопливо отказывается отъ связи съ міромъ оцѣнокъ и идеаловъ, ибо съ матеріалистической точки зрѣнія это все странныя иллюзіи, чуждый ему, призрачный эпифеноменъ.
Превосходно выразилъ это банкротство науки матеріалистической талантливый Дармштеттеръ.
«Наука, говоритъ онъ, вооружаетъ человѣка, но не можетъ руководить имъ: она освѣщаетъ ему міръ до послѣднихъ звѣздъ вселенной, но оставляетъ ночь въ его сердцѣ: она нейтральна, имморальна, индифферентна... Наука расширяетъ душу, облагораживаетъ ее всею красотой вселенной, умиротворяетъ ее миромъ безконечныхъ пространствъ, но что скажетъ она человѣку, вопрошающему: «какъ и для чего жить?» Она стала царицей міра. Но вотъ приходитъ къ ней христіанинъ и говоритъ: «Ты дунула на Христа моего, и вотъ онъ сталъ прахомъ, пути въ небеса ты закрыла передо мною, жизнь мою ты сдѣлала чѣмъ-то безцѣльнымъ: возмѣсти мнѣ отнятое, наука, какъ мнѣ жить, говори, я буду повиноваться тебѣ.» И наука смущается, бормочетъ, со страхомъ открываетъ она свой послѣдній выводъ: «Міръ—вещь безъ смысла». Указывать путь жизни, — но она не умѣетъ, не можетъ, не смѣетъ: она стала бы лгать. Какой порядокъ жизни могла бы продиктовать она? во имя какой власти? какой необходимости? Царство ея не отъ міра сего. Ея царство—это экстазъ передъ лицомъ полуоткрытой безконечности во времени и пространствѣ, гдѣ происходитъ вѣчное вращеніе эфемерныхъ формъ бытія, ея царство—восторгъ передъ природой, которую ученый обожаетъ, пока не упадетъ въ вѣчное ничто. А человѣчество бросается къ ногамъ ученаго и восклицаетъ: «Не ты ли оракулъ новаго бога, жрецъ настоящаго времени? Говори же, что мнѣ дѣлать?» И онъ даетъ совѣтъ полный горечи и самоотреченія. Кому? — человѣчеству, которое отнюдь не хочетъ умирать; иронія или совѣтъ наслаждаться между колыбелью и гробомъ—развѣ это отвѣтъ на святыя вопрошанія людей, быть можетъ, безконечно болѣе цѣнныхъ, чѣмъ любой жрецъ чистой науки?»
Все это какъ нельзя лучше относится къ Ле-Дантеку, а, въ сущности, къ матеріалистической наукѣ.
Спору нѣтъ, наука должна быть сама по себѣ чужда оцѣнокъ, она должна описывать явленія, дѣлая ихъ воспринимаемыми съ наименьшей затратой умственной энергіи. Но слѣдуетъ ли изъ этого, что между человѣческой наукой и человѣческой жизнью, между міромъ познаннымъ и міромъ живой жизни возможна непроходимая пропасть?
Этой пропасти нѣтъ и слѣда въ научномъ соціализмѣ, это и наука, и практическая философія, синтезъ необходимости и идеала [3].
По разнымъ причинамъ (весьма почтеннымъ) Дицгенъ желалъ оставить соціалистическому воззрѣнію кличку матеріализма, но онъ отлично сознавалъ, что именно въ устраненіи самой сущности матеріализма (матеріи, какъ вещи въ себѣ) и нашелъ философствующій пролетаріатъ возможность синтеза. Внѣ рамокъ широкаго критическаго эмпиризма синтезъ не возможенъ.
«Увѣренность соціалдемократіи, говоритъ великій кожевникъ, основывается на механизмѣ прогресса. Мы знаемъ, что судьба наша не зависитъ отъ доброй воли. Нашъ принципъ механическій, наша философія матеріалистическая. Но соціалдемократическій матеріализмъ имѣетъ болѣе прочное и положительное основаніе, чѣмъ все, ему предшествующее. Идею, свою противоположность, онъ усвоилъ себѣ имѣющею много проникновеній, — овладѣвъ міромъ понятій, онъ побѣдилъ противорѣчіе между механикой и духомъ».
Провозглашается равноцѣнность и научное равноправіе духовныхъ и физическихъ явленій. «Мы чувствуемъ въ себѣ физически присутствіе мыслящаго разума и точно также тѣмъ же чувствомъ мы ощущаемъ внѣ себя камни, глину, небо, кусты. И немного разницы между ощущаемымъ нами въ себѣ и ощущаемымъ внѣ себя. То и другое принадлежитъ къ чувственнымъ явленіямъ, къ эмпирическому матеріалу»[4]. Демократическое равенство, равенство тѣла и души трудно укладывается въ головѣ философовъ. Но онѣ даны въ нераздѣльномъ единствѣ. Когда я мыслю, хочу, наслаждаюсь и страдаю меня не смутитъ замѣчаніе атеиста à la Ле-Дантекъ, что все это «отраженіе» процессовъ нервно-мозговой системы. Чортъ возьми, да вѣдь я — это не есть моя нервно-мозговая система и предоставьте ей, знающей себя изнутри и непосредственно, лучше знать свою сущность, чѣмъ знаете ее вы, сторонній наблюдатель, которому она является въ видѣ «матеріи».
Я, мое тѣло, мой организмъ хочетъ, борется, упивается побѣдой, и я знаю, что между моими живыми ощущеніями, аффектами и импульсами и моими движеніями и достигаемой ими цѣлью существуетъ реальная, не обманывающая меня связь.
Чего же мнѣ больше? То «оно», которое развертывается и которое, по вашей теоріи, иллюзорно воспринимается мною, какъ я—и есть мое я, и никакого другого я не знаю и не хочу. Я знаю, что оно не едино и не цѣлостное, а распадается на процессы, на нѣсколько психическихъ организацій, я знаю его недостатки, борьбу въ немъ идеальныхъ аспирацій и фактическихъ паденій, но я принимаю его, ибо оно есть развитіе въ направленіи, которое я всѣмъ существомъ моимъ до послѣдняго фибра моего познанія, считаю благомъ. Но вы, больные люди. Въ васъ, Ле-Дантекъ, есть фатальное раздѣленіе, въ себѣ вы отличаете еще одно я, чистое сознаніе, и начинаете плакаться, что оно чуждый міру эпифеноменъ, что «нравственное самосознаніе, идеалъ, цѣль жизни» иллюзорныя понятія, ибо намъ предстоитъ фатальная судьба и смерть. И вы претендуете на званіе монистовъ? Вы, съ вашей теоріей эпифеноменальности сознанія, чистѣйшіе дуалисты.
Нѣтъ, сознаніе не сидитъ въ сторонѣ, въ уголкѣ, невѣдомо зачѣмъ, отражая дѣйствительность, оно и есть живая дѣйствительность. Для физіолога, изучающаго мой мозгъ,—мое познаніе эпифеноменъ, для меня самого эпифеноменъ—внѣшняя форма проявленія—именно мозгъ, а коренной феноменъ — сознаніе. И оба правы, ибо на дѣлѣ есть единство.
Но какъ можетъ буржуа, какимъ бы превосходнымъ человѣкомъ онъ ни былъ, какъ можетъ умный буржуа не стать скептикомъ и дуалистомъ, вопреки своему мнимо-радикальному матеріализму?
У него разбиты связи съ соціальнымъ цѣлымъ. Его не захватываетъ потокъ развитія, онъ боится этого потока: Fata volentem ducunt, nolentem trahunt. Тотъ, чья воля здорова и совпадаетъ съ наиболѣе мощнымъ общественнымъ теченіемъ, говоритъ «механизму прогресса» свое радостное «да» и чувствуетъ, какъ сквозь него, его руками, сердцемъ, мозгомъ совершенствуется его видъ, организуется его общество. Тотъ, кому все это чуждо, слабо сопротивляясь, впадаетъ въ иллюзію, будто между сознаніемъ и матеріальностью существуетъ пропасть, будто матерія обнимаетъ безсильное сознаніе!
Матеріальная эволюція и прогрессъ духовности совпадаетъ. Вотъ великая истина, которую открылъ и почувствовалъ въ философіи пролетаріатъ. Непролетарски чувствующій философъ не можетъ быть до дна монистомъ. Естествознаніе до Дицгена и великихъ философовъ естествознанія Авенаріуса и Маха разрывало мозгъ и его функцію. Махъ и Авенаріусъ уничтожили пропасть между духомъ и матеріею, но, какъ не соціалисты, они не обратили достаточнаго вниманія на главный выводъ современнаго монизма: уничтоженіе пропасти между необходимостью и свободой, уничтоженіе въ прогрессѣ, въ совершенствованіи вида, въ одно и то же время глубоко детерминированномъ, матеріальномъ и глубоко духовномъ, свободномъ.
«Видимая, вѣсомая и осязательная часть органа мышленія принадлежитъ къ области естествознанія, говоритъ Дицгенъ, самая же функція, мышленіе, выдѣлена въ вѣдѣніе особой науки. Этотъ послѣдній департаментъ науки, пониманіе или ложное пониманіе духовной функціи, является мѣстомъ зарожденія религіи, метафизики, но и антиметафизической ясности. Здѣсь лежитъ тотъ мостъ, который ведетъ отъ подчиненнаго суевѣрнаго рабства къ исторіи свободы. И въ царствѣ гордой познаніями свободы тоже царитъ покорность, т. е. подчиненіе матеріальной, физической необходимости».
Слово покорность, подчиненіе, конечно лишь образныя выраженія. Эта покорность, это подчиненіе заключается только въ томъ, что могущество познавшаго человѣка основывается именно на познаніи объективныхъ свойствъ среды, а не на магизмѣ, не на чудотворствѣ, а на техникѣ.
Мы говорили въ предыдущихъ параграфахъ о высшей картинѣ развитія органической жизни. Мы видимъ теперь, что она совпадаетъ съ, такъ называемымъ, духовнымъ развитіемъ, что становится особенно ясно на вершинѣ его, когда сознаніе перерастаетъ рамки индивидуальности и воспринимаетъ себя исторически, въ своемъ видѣ, какъ его проявленіе.
Присмотримся ближе къ эволюціонному процессу, разсматривая его во всей его полнотѣ, какъ духовной и матеріальной въ одно и то же время.
Намъ придется здѣсь указать на нѣкоторое разногласіе съ правовѣрными монистами. Сейчасъ мы сдѣлаемъ это лишь вскользь, надѣясь поговорить объ этомъ подробно въ другомъ мѣстѣ.
Такой правовѣрный монистъ, какъ Бееръ, говоритъ въ одномъ мѣстѣ своего реферата о Махѣ: [5] «нѣкоторые господа считаютъ себя очень прогрессивными, если они съ легкимъ трепетомъ на мѣстѣ божественной силы ставятъ совокупность силъ природы, какъ причину міровою процесса. Но и эти призраки пустыхъ экономическихъ умозрѣній не имѣютъ никакого научнаго смысла; какъ это выразилъ высоко-даровитый, но впослѣдствіи сумасбродный Целльнеръ, — «сила» есть здѣсь ничто иное, какъ выраженіе для пространственныхъ и временныхъ отношеній различныхъ тѣлъ».
Я позволю себѣ, несмотря на грозный тонъ уважаемаго «махиста», не согласиться ни съ нимъ, ни съ «сумасброднымъ» Целльнеромъ. Понятіе «сила» вовсе не пустое и безсодержательное понятіе, ничего не прибавляющее къ понятію явленія. Во первыхъ, всякое явленіе дѣйствуетъ на другія явленія, т. е. опредѣляетъ ихъ бытіе, во вторыхъ, испытываетъ ихъ дѣйствіе на себѣ, и притомъ взаимодѣйствія эти измѣримы, могутъ быть большими или меньшими, результатомъ можетъ быть сохраненіе или усиленіе данной формы бытія или ея распадъ.
Далѣе, принявъ, въ отличіе отъ застрявшихъ на Локкѣ матеріалистовъ, такія «субъективныя» ощущенія, какъ цвѣта, запахи, звуки и т. п. за элементы міра, мы не имѣемъ ни малѣшаго права не признать таковыми давленіе, сопротивленіе и чувство усилія. Конечно, воля, мускульное чувство и иннерваціонное во всей ихъ сложности, утомленіе и т. п. суть чисто человѣческія ощущенія, присущія только высоко развитому организму, но ихъ простѣшая и элементарнѣшая форма—активность, силовое бытіе мы можемъ безъ натяжки признать свойствомъ всего проявляющагося и тѣмъ самымъ борющагося за свое бытіе. Сознаніе, представляя намъ нашу жизнь, какъ трудный процессъ и борьбы, не лжетъ намъ, оно лишь широко объединяетъ прошлое и будущее и уясняетъ субъективно нашу сущность, нашу энергитическую сущность. Я думаю, что мы не должны останавливаться на представленіи о мірѣ, какъ пассивной, такъ сказать, смѣнѣ элементовъ и ихъ комплексовъ, не должны утверждать, что понятіе «энергія» есть чисто символическое понятіе, конкретное содержаніе котораго сводится къ констатированію всеобщей взаимозависимости и соизмѣримости явленій, которыя лишь сосуществуютъ и чередуются. Я думаю, что это міровозрѣніе можетъ удовлетворить естествоиспытателя, лабораторнаго наблюдателя, но не пролетарія—человѣка труда и борьбы. Для него самообмѣнъ вселенной есть процессъ, аналогичный процессамъ труда и соціальной борьбы. Ницше, очень чуткій ко всему активному, не впадая ни на минуту въ метафизику и не разсматривая силу, какъ нѣчто производящее явленіе, а только какъ нѣчто съ нимъ тождественное, признавалъ силовой характеръ фенемоновъ. Дицгенъ говоритъ въ одномъ мѣстѣ: «Мы признаемъ интеллектъ, на ряду со всѣми силами, какъ свѣтъ, теплота, все, что можно видѣть, слышать, осязать и т. д., за форму или родъ, или часть. или продуктъ общей силы (курс. автора).
Общественная необходимость для марксиста въ значительной степени совпадаетъ съ понятіемъ борьбы классовъ. Положеніе класса опредѣляется стадіей борьбы человѣка съ природой и соотношеніемъ силъ класовъ. Классъ необходимо таковъ, каковъ онъ есть, но онъ свободно утверждаетъ себя, сознаетъ себя и стремится защитить свои интересы. Всѣ классы являются такими продуктами необходимости, тѣмъ болѣе свободными, чѣмъ они сознательнѣе и чѣмъ могущественнѣе. И весь міръ есть ничто иное, какъ океанъ силъ взаимоборящихся. Это силы вступаютъ въ сложные комплексы, организуются, объединяются (относительно), создаютъ высшую единицу, что аналогично соціальному союзу индивидуумовъ и группъ для достиженія общихъ цѣлей. Сознаніе и тутъ ничего существенно не измѣняетъ: организмъ и общество—продукты безсознательной борьбы, борьбы, не сознающей, по крайней мѣрѣ, отдаленныхъ своихъ результатовъ, но научный соціализмъ освѣщаетъ сознаніемъ и эстетически утверждаетъ коренной процессъ: объединеніе наиорганизованнѣйшихъ живыхъ силъ въ борьбѣ за существованіе, въ волѣ къ мощи или свободѣ. Это шло безсознательно. Теперь это идетъ сознательно, т. е. безконечно болѣе цѣлесообразно, ибо нервно-мозговая система держитъ въ себѣ слѣды прошлаго и многоразлично комбинируетъ ихъ въ особомъ, отличномъ отъ дѣйствительности полѣ [6].
Итакъ, міръ есть борьба. Живой организмъ высшая форма этой борьбы, въ которой процессъ познаетъ и утверждаетъ самъ себя, радуясь всякому риску и успѣху того союза силъ, который мы называемъ нашею личностью.
Но мало того, борьба за индивидуальный ростъ не можетъ привести къ побѣдѣ, это несомнѣнно. Индивидъ кончаетъ смертью. Но именно этому факту отвѣчаетъ другое выработанное въ борьбѣ приспособленіе: размноженіе, связанное съ любовью. Это выводитъ живой организмъ за предѣлы узко-индивидуальнаго существованія, это выражается въ наличности въ немъ сначала сверхъ-индивидуальныхъ инстинктовъ, а потомъ въ видовомъ самосознаніи, любви къ виду.
Чувство это поневолѣ слабо въ буржуа, ибо онъ пересталъ быть носителемъ прогресса вида. Его классовый и личный интересъ сталъ въ противорѣчіе съ интересами вида. Оно должно быть очень сильно въ пролетаріи, съ классовымъ самосознаніемъ котораго оно находится въ полной гармоніи.
Другимъ огромной важности основаніемъ сверхъиндивидуальной жизни является сотрудничество. Это такъ ясно, что объ этомъ не стоитъ долго распространяться.
Общество есть сотрудничество, цѣлое, обнимающее индивиды и группы и раскрывающее въ области познанія и техники горизонты, совершенно недоступные отдѣльному индивиду. Совершенно такъ же, какъ относительное единство сознанія объединяетъ работу различныхъ порціональныхъ системъ мозга, отдѣльные мозги въ сотрудничествѣ, совмѣстно строя свой коллективный опытъ и культуру, образуютъ высшую систему, конгрегальную систему по терминологіи Авенаріуса. Конгрегальная система наивысшаго мыслимаго порядка есть абсолютно интимное и цѣлесообразное сотрудничество всего человѣчества. Это продолженіе процесса слiянія элементарныхъ силъ въ устойчивые и побѣдоносные комплексы. Соціализмъ идетъ въ направленіи развитія міра, которое путемъ борьбы и отбора создаетъ все болѣе сложныя и мощныя высшія единицы.
Но для буржуазнаго индивидуалиста все это чуждо. Оттого то сознаніе кажется ему жалкимъ эпифеноменомъ, прикованнымъ къ колесницѣ безсмысленно кружащагося въ пространствѣ побѣдителя — физики!
Но все лучшее среди буржуазіи, истинные геніи науки и искусства вырываются изъ цѣпей индивидуализма, разбивая одновременно цѣпи матеріализма или спиритуализма. Такіе люди идутъ намъ навстрѣчу и несутъ съ собою богатые дары. Правда, нѣкоторые товарищи считаютъ ихъ за Данайцевъ и не хотятъ иначе слышать о ихъ дарахъ, приносимыхъ изъ лагеря буржуазной науки. Странно, что это именно тѣ товарищи, которые сами щеголяютъ въ курьезно перешитыхъ обноскахъ буржуазныхъ мыслителей матеріалистовъ.
Послушаемъ одного изъ мнимыхъ данайцевъ, самого Маха, который словно отвѣчаетъ на безнадежный индивидуализмъ Феликса Ле-Дантека.
«Содержаніе нашего сознанія (а оно одно существенно) ломаетъ перегородки индивидуума и связанное съ другими людьми продолжаетъ вести независимо отъ личности, развившей его, болѣе общую, наличную, или сверхличную жизнь. Содѣйствовать этому есть величайшее счастье художниковъ, ученыхъ и общественныхъ дѣятелей». Беєръ, комментируя это мѣсто, замѣчаетъ: „только узколобый философъ не можетъ понять, „что за польза“ стать знаменитымъ послѣ смерти“. Беєръ очень хорошо развиваетъ мысль Маха въ слѣдующихъ строкахъ: „Я, которое такъ измѣнчиво уже при жизни, согласно замѣчанію Маха, въ глубокомъ снѣ, въ творческомъ экстазѣ, въ художественномъ наслажденіи, въ моментѣ сладострастія и т. д., т. е. въ моменты нашего сильнаго подъема, особенно въ моменты риска жизнью и безконечнаго сочувствія чужимъ радостямъ и печалямъ, можетъ исчезать или совершенно діонисовски возвышаться до полнаго самозабвенія. Когда это настроеніе сдѣлается доступнымъ каждому—все возвысится до вершины идеалистической точки зрѣнія, въ которой собственное Я отступаетъ на задній планъ, до жизнепониманія и жизнедѣйствительности, болѣе свободныхъ и свѣтлыхъ, побуждающихъ къ великимъ дѣламъ, къ доброй и сильной работѣ, презирающей всякое страданіе и даже смерть. Χαῖρε—радуйся—вновь станетъ привѣтствіемъ такихъ людей“.
Эти идеи „махизма“ находятся въ самомъ стройномъ созвучіи съ идеями научнаго соціализма.
Прежде, чѣмъ резюмировать сдѣланное нами тройное противопоставленіе соціалистическаго монизма и, такъ сказать, положительнаго атеизма—пессимистическому монизму Ле-Дантека, мнѣ хочется сдѣлать еще одно замѣчаніе.
Борьба не предполагаетъ непремѣнно дикой и слѣпой ненависти, можно бороться даже и вовсе безъ враждебнаго чувства, когда уважаешь врага, т. е. признаешь его мотивы благородными, въ смыслѣ отсутствія въ нихъ низкой корысти, побуждающей вредить общественному развитію, видовому развитію ради личнаго благополучія. Но и при отсутствіи уваженія къ противнику, при сужденіи о немъ, какъ о низшемъ типѣ, который слѣдуетъ устранить съ пути прогресивнаго класса, можно не чувствовать ни призрѣнія, ни ненависти, когда вредныя свойства противника объясняются фатальными причинами, не дававшими ему возможности узнать истину и доразвиться до высоты истинно человѣческаго сознанія. Тутъ мы вправѣ предполагать, что при болѣе благопріятныхъ обстоятельствахъ противникъ нашъ оказался бы нашимъ сотрудникомъ, или, по крайней мѣрѣ, былъ бы проникнутъ въ своей дѣятельности своимъ пониманіемъ идеала. Но въ тѣхъ случаяхъ, когда обстоятельства даютъ противнику отнюдь не меньшую свободу познанія и развитія, чѣмъ намъ самимъ, когда онъ могъ все взвѣсить и оцѣнить, и мозгъ его, обогащенный всѣми представленіями и чувствованіями культуры, остановился на міровоззрѣніи и поведеніи эгоистическаго характера, мы безповоротно осуждаемъ его, какъ типъ въ корнѣ вредный, не могущій быть спасеннымъ, поднятымъ никакими убѣжденіями, никакими ласками. Тутъ передъ нами врагъ неумолимый, неисправимый. „Вы все таки не можете ненавидѣть его, ибо онъ не виновенъ, что онъ не таковъ“ говорятъ намъ фаталисты. „Позвольте, ежели онъ не виноватъ въ томъ, что онъ корыстный эгоистъ, лжецъ, трусъ, жестокій съ слабымъ, низкій съ сильнымъ, то вѣдь и я не виноватъ, если я его за это презираю. Если же вы считаете, что мое высшее познаніе должно привести меня къ всепрощенію и что я виноватъ, когда не прощаю, то тѣмъ самымъ вы уже признаете отвѣтственность на извѣстныхъ стадіяхъ познанія, и, ежели таковое познаніе было вполнѣ доступно и негодному индивиду, то не виноватъ ли онъ сторицею? Что такое вина? Въ метафизическомъ смыслѣ ее не существуетъ, никто не виноватъ или виновата во всемъ злѣ вся природа. Но реально виноватъ за свои порочныя качества всякій, ибо онъ есть ничто иное, какъ совокупность своихъ качествъ. Однѣ изъ нихъ случайныя и преходящи, другія кореннымъ образомъ присущи его типу, не расторжимы съ его личностью, сущностью, и мы произносимъ со стихійной силой наше эстетическое сужденіе: „онъ гадокъ!“, и сила этого сужденія тѣмъ большая, чѣмъ глубже въ насъ противоположныя „гадкому“ черты.
Вотъ почему не критическими, не реалистическими кажутся мнѣ увѣренія, что пролетаріатъ не долженъ и не можетъ относиться съ презрѣніемъ и ненавистью къ своимъ классовымъ врагамъ. Они, де, не виноваты, что они таковы! Какъ будто дѣло въ метафизической винѣ какой-то абстрактной сверхличности, а не въ совокупности вредныхъ и мерзкихъ чертъ, являющихся естественнымъ продуктомъ положенія хищниковъ, паразитовъ и деспотовъ.
Унтерманнъ воображаетъ, что дѣлаетъ великій выводъ изъ Дицгена, когда протестуетъ во имя діалектики противъ полемики Энгельса, противъ всякой страстной борьбы: все, де, необходимо на своемъ мѣстѣ. На мой взглядъ это не живой реализмъ борьбы, за которой не стоятъ никакія безстрастныя, фатальныя сущности, а именно пережитокъ матеріализма съ его сведеніемъ жизни, чувствъ и страстей къ ихъ „автоматической“ сущности“.
Я не знаю, какъ разрѣшитъ Унтерманнъ вопросъ о волѣ, которымъ онъ хочетъ заняться подробно въ особомъ сочиненіи, но пока онъ безнадежно разошелся съ самимъ Дицгеномъ. Въ самомъ дѣлѣ, онъ видитъ источникъ полемической страсти марксистовъ въ ихъ «узкой» діалектикѣ, но послушаемъ самого отца «широкой діалектики» — Дицгена:
«Эти люди оправдываются тѣмъ, что они дѣйствуютъ такъ, какъ имъ велятъ ихъ знанія и совѣсть. Мы охотно вѣримъ, что они знаютъ очень мало; но вѣдь животное также ничего не хочетъ знать и ничему не хочетъ учиться. Ихъ суевѣріе имѣетъ гораздо большее отношеніе къ носу, чѣмъ къ головѣ: ихъ носъ чуетъ ту опасность, которую несетъ съ собой свободный духъ благороднаго общества. Неудивительно, что они отъ страха становятся нервными и не могутъ заниматься безпристрастными изслѣдованіями».
«Было бы тактической ошибкой, если бы мы при такихъ обстоятельствахъ обращались съ ними, какъ съ равными и пытались съ нѣжной предупредительностью направить ихъ на пусть истины. Вѣдь это — не сбившіеся не по своей винѣ съ дороги люди; это — злѣйшіе враги».
Это живой реализмъ. Но не пришлось ли бы Унтерманну учить учителя? [7].
Резомируемъ:
1) Ле-Дантекъ дѣлаетъ мрачнымъ весь міръ, разсматривая его какъ единый, заранѣе предопредѣленный процессъ, въ которомъ все съ начала до конца—необходимость и рабство. Между тѣмъ міръ есть борьба элементарныхъ силъ, въ которой уже все есть свобода, а необходимость вытекаетъ изъ свободы, какъ результатъ взаимоограниченія силъ.
2) Ле-Дантекъ не усмотрѣлъ тотъ фактъ, что жизнь есть союзъ силъ, организація, высшее единство ихъ, постоянно растущее и накладывающее свою печать на всю природу; что мы аристократы жизни и съ тѣмъ вмѣстѣ природы, что мы — расширеніе свободы, побѣдоносная сила, и не знаемъ, гдѣ предѣлъ нашему хозяйничанію въ природѣ, постоянно растущему.
3) Ле-Дантекъ не понялъ существеннаго единства сознанія и физіологіи нервно-мозговыхъ центровъ, не понялъ того, что великая драма роста жизни, вида, общества отражается въ сознаніи ея утвержденіемъ, что успѣхи ея сопровождаются высшей и неоспоримой радостью, что сознаніе, однимъ словомъ, живой актеръ этой драмы, проникнутый интересомъ и надеждой относительно ея исхода.
Объясненіе ошибки Ле-Дантека мы видимъ въ его соціальной пассивности, присущей огромному большинству буржуазныхъ мыслителей. Послѣдніе, когда они честны, впадаютъ въ силу этой пассивности въ суевѣріе матеріализма (который всегда есть скрытый дуализмъ съ пассивнымъ и, обыкновенно, затертымъ сознаніемъ), когда они умѣютъ обманывать себя или хотятъ обманывать другихъ, впадаютъ въ открытый дуализмъ мистическій (съ сознаніемъ или сверхдухомъ, какъ господиномъ матеріи, или матеріей, какъ какимъ-то полубытіемъ, чистой кажимостью и пустой границей духа). Пролетаріатъ мыслитъ реалистически и монистически, онъ естественно открываетъ единство духа и матеріи, трудовой и боевой характеръ исторіи, жизни и природы и чувствуетъ себя растущей стихіей; несмотря на бѣдствія жизни, онъ говоритъ ей свое радостное «да».